ПРАВОВАЯ МОРАЛЬ И КОНЦЕПЦИЯ ПОЗИТИВНОГО ПРАВА
Наша следующая задача состоит в том, чтобы надлежащим образом установить соотношение подразумеваемого в этих главах подхода к праву с принятыми ныне определения - ми позитивного права.
Единственная формула, которую можно назвать определением права, предлагаемым в этой книги, к настоящему моменту хорошо знакома: право — это предприятие, направленное на подчинение поведения человека руководству правил. В отличие от современных теорий права этот подход трактует право как деятельность и рассматривает правовую систему как продукт продолжительных целенаправленных усилий. Сравним то, что вытекает из этих взглядов, с другими, которые могут быть противоположны им.Первая из теорий, которые будут здесь рассмотрены, по своему тон и акцентам полярно противоположна всему, что изложено в этих главах, и при этом парадоксальным образом отстаивает тезис, который легко согласуется с моим собственным. Это знаменитая прогностическая теория
права Холмса: «Предсказания того, что суды будут делать в действительности, безо всяких дополнительных претензий, и есть то, что я называю правом»[101].
Ясно, что предсказательная способность предполагает определенного рода порядок. Прогностическая теория права должна, следовательно, предполагать некоторое постоянство влияний, которые определяют, что «суды будут делать в действительности». Холмс предпочел отвлечься от какого бы то ни было исследования этих влияний, сконцентрировав внимание на самих прогнозах.
Сам он объяснял, создал свою абстракцию, чтобы провести четкое различие между правом и моралью. Но он мог прийти к мысли, что преуспел в этом, лишь воздержавшись от любых попыток описать процесс предсказания, как он происходит на самом деле. Чтобы обоснованно предсказать, что суды будут делать в действительности, необходимо ответить на вопрос, что они пытаются сделать. На самом деле мы должны пойти дальше и принять опосредованное участие во всем процессе целенаправленного усилия, который является частью создания и поддержания системы, направляющей человеческое поведение посредством норм.
Чтобы понять это усилие, необходимо осознать, что многие из характерных для него проблем есть по сути моральные проблемы. Так, надо поставить себя на место судьи, столкнувшегося с законодательным актом, крайне неопределенным в своих рабочих терминах, но который все же достаточно ясно раскрывает в своей преамбуле цель, каковую судья полагает крайне неблагоразумной. Нужно разделить муки изнуренного автора законопроекта, который в два часа ночи говорит себе: «Я знаю, что все должно быть прописано корректно, в противном случае людей потащат в суд за то, чего мы вовсе не имели в виду в этом законе. Но сколько можно переписывать все это?»Сосредоточение внимания на порядке, созданном правом, в отрыве от целенаправленного усилия, которое неотъемлемо от этого создания, ни в коем случае не является особенностью прогностической теории Холмса. Профессор
Фридманн, к примеру, пытаясь сформулировать нейтральную концепцию права, которая не привносит в понятие самого права никакого идеала материальной справедливости, предлагает следующее определение: «.. .норма права просто означает “существование публичного порядка”. Это означает организованное правление, действующее посредством различных инструментов и каналов юридически оформленного управления. В этом смысле все современные общества живут в условиях верховенства права: и фашистские, и социалистические, и либеральные»[102].
Понятно, что видимость «общественного порядка» можно создать с помощью беззаконного террора, направленного на то, чтобы держать людей дома, подальше от улиц. Очевидно, что Фридманн имеет в виду не такой порядок, так как он говорит об «организованном правлении, действующем посредством различных инструментов и каналов юридически оформленного управления». Но кроме этого туманного намека на разновидность порядка, которую он имеет в виду, он не говорит ничего. Однако явно обозначает свою убежденность в том, что рассматриваемое именно «как право», то, что действовало в нацистской Германии было таким же правом, как право любой другой страны.
Нет нужды говорить о том, что это суждение полностью расходится с подходом, представленным в этой книге.Большинство теорий права либо явно утверждает, либо молчаливо подразумевает, что отличительный признак права состоит в использовании принуждения или силы. В данной книге этот отличительный признак не признается. В этом отношении отстаиваемая мною концепция права противоречит следующему определению, предложенному антропологом, стремящемуся распознать характерный «правовой» элемент среди различных форм социального порядка, существующих в примитивном обществе: «...для рабочих целей можно даль следующее определение права: социальная норма является правовой, если пренебрежение ею или ее несоблюдение регулярно вызывает фактическое применение или угрозу применения физической силы
со стороны индивида или группы, обладающих общественно признанной привилегией делать это»[103].
Представление о том, что санкция на использование физической силы может служить для распознавания права и отграничения его от других социальных явлений, широко распространена в современной юридической литературе. По моему мнению, это причинило большой вред ясности мысли о функциях, выполняемых правом. Будет нелишним задаться вопросом о том, как это отождествление возникло.
Прежде всего, учитывая особенности человеческой природы, совершенно очевидно, что система правовых норм может потерять свою действенность, если будет позволять беззаконному насилию бросать себе вызов. Иногда насилие можно ограничить только насилием. Следовательно, можно предвидеть, что в обществе, как правило, должен существовать некий механизм, готовый при необходимости применить силу в поддержку права. Но это ни в коем случае не позволяет трактовать использование силы или готовность использовать силу как определяющую характеристику права. Современная наука в огромной степени зависит от использования измерительной и испытательной аппаратуры, без которой ее достижения были бы невозможны. Но при этом никто не говорит о том, что науку следует определить как использование измерительной и испытательной аппаратуры.
Так же и с правом. То, к каким действиям должно прибегать право для достижения своих целей, сильно отличается от самого права.Есть и другой фактор, ведущий к отождествлению права с силой. В тот момент, когда правовая система сама поднимает оружие насилия, мы налагаем на нее строгие требования надлежащей правовой процедуры. В цивилизованных странах именно в уголовных делах больше всего строгостей в требовании гарантий того, что закон останется верен себе. Таким образом, отрасль права, более всего отождествляемая с силой, больше всего ассоциируется с формальностью, ритуалом и официальной надлежащей правовой процедурой. Это отождествление особо уместно для примитивных
обществ, где первые шаги к общественному порядку будут, вероятно, направлены на предотвращение вспышек частного насилия или исправления последствий таковых.
Эти соображения объясняют, но не оправдывают современное стремление видеть в физическом принуждении отличительный признак права. Опробуем это отождествление на гипотетическом примере. Пусть, например, страна допускает иностранных предпринимателей в пределы своих границ лишь при условии, что они депонируют в национальный банк значительную сумму, гарантирующую соблюдение ими корпуса права, применяемого в конкретной сфере их деятельности. Этот корпус права реализуется честно и открыто, а в случае спора толкуется и применяется особыми судами. Если установлено нарушение, государство в соответствии с судебным ордером налагает штраф в форме вычета с депозита торговца. Для совершения этого вычета требуется не сила, а простая бухгалтерская операция, и в распоряжении торговца нет никакой силы, которая могла бы помешать этому. Было бы, разумеется, неверным отказываться называть такую систему термином «право» только из-за того, что у нее не было случая применить силу или угрожать применением силы, чтобы заставить исполнять свои требования. В то же время мы могли бы с полным основанием отказаться называть эту систему правовой, если бы выяснилось, что ее опубликованные законы и облаченные в мантии судьи всего лишь фасад, на деле скрывающий беззаконный акт конфискации.
Полагаю, что соображения, подразумеваемые в этом иллюстративном примере, освобождают нас от необходимости подробного исследования следующего вопроса: что понимается под принуждением, когда о нем говорят как о отличительном признаке права? Если в теократическом обществе угрозы адского огня достаточно, чтобы обеспечить повиновение его законам, является ли это «угрозой применения силы»? Если так, то слово «сила» начинает приобретать новое значение и просто указывает на то, что юридическая система, чтобы называться таковой с достаточным основанием, должна обладать неким минимумом практической действенности, что бы ни лежало в основе
этой действенности, — утверждение, которое не может вызвать ни возражений, ни интереса.
В большинстве теорий права элемент принуждения тесно связан с понятием формальной иерархии власти или управления. В цитате из Гебеля этой связи нет, так как антрополог Гебель интересовался примитивным правом, где не существует четко определенного иерархического порядка власти. Однако с самого возникновения национального государства множество философов, от Гоббса и Остина до Кельзена и Шомло, видели сущность права в пирамидальной структуре государственной власти. Эта точка зрения абстрагируется от целенаправленной деятельности по созданию и поддержанию системы правовых норм, довольствуясь описанием институциональной структуры, в рамках которой предположительно протекает эта деятельность.
Философия права очень дорого заплатила за эту абстракцию. В рамках школы, принимающей ее, множество дискуссий зашло в тупик, так и не найдя никакого внятного принципа, опираясь на который можно было бы отыскать какое-то решение. Возьмем, к примеру, споро том, включает ли «право» лишь нормы некого общего характера, или оно должно охватывать также «специфические или разовые распоряжения». Некоторые говорят, что право подразумевает универсальность того или иного типа, другие отрицают это. Те, кто соглашается с необходимостью универсальности, расходятся по поводу ее определения: включает ли она класс действий, класс лиц, или их и то, и другое?23 Весь этот спор, состоящий лишь из утверждений и контрутверждений, ведет в тупик.
Я считаю, что этот спор не имеет вразумительного содержания, если только не отталкиваться от очевидной истины, что гражданин не может руководствоваться в своих действиях правом, когда то, что называется правом, предстает перед ним лишь в виде ряда спорадических и бессистемных применений государственной власти.Если задать вопрос, какой цели служит концепция права как иерархии управления, ответ может заключаться в том, что эта концепция представляет собой юридическое выражение политического национального государства. Менее
неопределенный и, полагаю, более объективный ответ заключается в том, что она выражает интерес к проблеме разрешения конфликтов в пределах правовой системы. В самом деле можно сказать, что эта концепция возводит один из принципов внутренней морали права (тот, который отвергает противоречивые законы) в абсолют, пренебрегая другими. Такая сосредоточенность на внутренней согласованности становится очевидным фундаментальным элементом теорий Кельзена и Шомло[104]. Разумеется, в пределах правовой системы желательно избегать неразрешен - ных противоречий, либо они должны разрешаться сразу по возникновении. Но если рассматривать вопрос непредубежденно, то чем правовая система, пестрящая противоречиями, предпочтительнее той, в которой нормы настолько неопределенны, что невозможно понять, противоречат они друг другу или нет?
На это можно ответить, что здравый смысл и заинтересованность в том, чтобы сделать свои меры эффективными, обычно заставляют законодателя делать законы достаточ - но ясными, в то время как противоречия между нормами, применяемыми различными государственными органами, являются постоянной проблемой. Прежде чем принять этот ответ, нам определенно следует поразмыслить над весьма реальными соблазнами, которые могут заставлять правительство делать законы неопределенными. Но гораздо важнее то, что вся проблема предстает в искаженном свете, когда вместо прояснения имеющихся проблем и поиска подходящих решений мы пытаемся отделаться от трудностей, вводя определение декретом. Легко дать определение права таким образом, что последнее не сможет быть внутренне противоречивым, так как теоретически всегда имеется высшая инстанция, способная разрешить споры, возникающие на более низком уровне. Но это оставляет в стороне практические проблемы, связанные с противоречиями, особенно проблемы разъяснения того, что в близких случаях должно считаться противоречием. Кельзен и Шомло
сделали многое для проблемы разрешения противоречий, но они, насколько я могу судить, ни разу не рассмотрели ни одной проблемы из числа тех, что вызывают трудности в реальной практике. Вместо этого обсуждаются такие абстракции, как «логически невозможно утверждать одновременно, что А должно быть пАне должно быть»[105], — суждение, которое вряд ли поможет судье, который мучится с законом, в одном разделе которого сказано, что мистер А должен платить налог, а в другом — что он от него освобождается. Судье, столкнувшемуся с таким законом, мало поможет и принцип Шомло, заключающийся в том, что там, где имеется «реальное» (в отличие от «кажущегося») противоречие, следует считать, что противостоящие друг другу нормы отменяют друг друга[106].
Даже если мы можем решить все проблемы противоречий посредством определения, никоим образом не становится очевидным, что четко определенная властная иерархия всегда является наилучшим способом решения конфликтов в правовой системе. Рассуждало том, что является законом, если суды низших инстанций расходятся по мнениях, Грей предполагает наличие судебной иерархии и дает очевидный ответ, что в таком случае законом является то, что говорит Верховный суд[107]. Но можно легко представить себе систему судов равного уровня, где судьи время от времени собирались бы вместе, чтобы улаживать между собой все возникающие конфликты путем их обсуждения и взаимного компромисса. Нечто подобное этому, несомненно, происходило, когда апелляционные судьи имели обыкновение председательствовать на процессах и выносить сомнительные случаи на обсуждение перед судом в полном составе.
В США для отраслей промышленности, в которых рабочие объединены в профсоюзы, существует институт под названием «промышленная юриспруденция». Нормы, регулирующие отношения на промышленном предприятии, устанавливаются не через постановления какого-либо законодательного органа, а посредством договора меж
ду руководством предприятия и профсоюзом. Судебные функции в этой системе выполняют арбитры, назначаемые опять же по соглашению сторон. Здесь, конечно, возможны неудачи. Фундаментальная хартия прав сторон — коллективный договор — может не появится на свет из-за провала переговоров между руководством предприятия и профсоюзом. А если коллективный договор все-таки успешно заключен, при возникновении спора стороны могут не договориться по вопросу о назначении арбитра. Обычно предвосхищая такую возможность, в коллективный договор включается формальный пункт, предусматривающий, что если стороны не достигают согласия по вопросу о назначении арбитра, то его уполномочена назначить, к примеру, Американская арбитражная ассоциация. Но такой пункт ни является необходимым для успеха, ни гарантирует от провала. Дать сбой может любая из правовых систем, включая те, где иерархия подчинения определена самым четким образом.
Рассматривая теории, которые отождествляют право с иерархическим порядком полномочий, Пашуканис проницательно замечает[108], что если бы четкая иерархия подчинения была наиболее значимым качеством права, то наиболее типичным выражением юридического порядка следовало бы считать армию. Но подобное представление противоречит элементарному здравому смыслу. Совершенно очевидно, что источником этой напряженности между теорией и житейской мудростью является тот факт, что теория слишком сосредоточена на формальной структуре, не уделяя должного внимания изучению целенаправленной деятельности, для организации которой предназначена эта структура. Нет нужды предпринимать здесь сколько-нибудь тщательное исследование различий между типом иерархического порядка, требующимся для военных целей, и тем, который присущ правовой системе. Достаточно вспомнить общую и весьма неприятную проблему, возникающую перед юридическим порядком, которому не - обходимо решить, что делать, когда рядовой гражданин
полагается на ошибочное толкование закона, исходящее от органа, занимающего низшую ступень судебной лестницы. Ясно, что ничего подобного этому вопросу не могло бы возникнуть в рамках военного порядка, за исключением периодов военного положения, когда армия берет на себя функцию управления гражданской жизнью.
Наше обсуждение теорий права будет неполным, если не упомянуть о принципе парламентского суверенитета — о доктрине, согласно которой в Великобритании, например, считается, что парламент обладает неограниченными полномочиями в сфере законотворчества. Эта доктрина заслуживает того, чтобы ее здесь рассмотреть ввиду ее тесной связи с теориями, которые полагают иерархический властный порядок важнейшим признаком правовой системы.
Конечно, в пользу парламентского суверенитета можно выдвинуть общий довод политической предусмотрительности в том смысле, что всегда желательно обладать резервом законодательной власти на случай непредвиденных обстоятельств. Явные ограничения власти законодательного органа, казавшиеся мудрыми и полезными в момент принятия, позднее могут заблокировать мероприятия, необходимые в резко изменившихся условиях. Если давление обстоятельств становится слишком сильным, ограничения можно обойти хитростью и уловками, которые, однако, стоят слишком дорого, ухудшая моральную атмосферу деятельности правительства и даже деформируя его институциональную структуру. Эти соображения можно гипотетически проиллюстрировать ссылкой на самое строгое ограничение, содержащееся в нашей же Конституции. Речь о положении, согласно которому ни один штат без его согласия не может быть лишен равного с другими штатами права голоса в сенате[109]. В настоящее время это единственное действующее конституционное ограничение, которое нельзя изменить даже путем принятия поправки к Конституции.
Может случиться, что в результате стихийного бедствия резко сократится население определенных штатов, так, что, скажем, в трети всех штатов останется всего по одной
тысячи жителей. В такой ситуации равное представительство в Сенате станет политическим абсурдом. Если уважать право на равное представительство, то вся политическая жизнь страны получит смертельный удар. В такой ситуации естественным образом на ум приходит возможность неко - торого юридического маневра. Могли бы мы, например, используя полномочия по внесению поправок, уменьшить политическую роль сената, сделав его чем-то вроде палаты лордов? Или упразднить сенат, оставив одну палату? Или, заручившись поддержкой общественного мнения, просто переименовать сенат в «Совет старейшин», а затем перераспределить представительство в нем?
При сравнении очевидной негибкости писаной конституции с принципом парламентского верховенства нас не должна вводить в заблуждение кажущаяся грубая простота последнего принципа. Суверенитет парламента означает, что парламент стоит над законом в том смысле, что он может изменить любой не нравящийся ему закон. Но парадоксальным образом он находится над законом, лишь будучи сам подчиненным закону — закону его собственной внутренней процедуры. Чтобы корпоративный орган мог принимать законы, он должен подчиняться законам, которые определяют, при каких условиях закон считается принятым. Этот корпус законов и сам подвержен всем видам сбоев, которые могут постичь любую другую правовую систему: он может быть слишком туманным или противоречивым, чтобы служить ясным руководством, а его критерии в такой степени могут игнорироваться на практике, что не сработают, когда это будет необходимо. Кризис того типа, который может пробить брешь в жестких конституционных ограничениях на законодательную власть, точно так же (и, возможно, столь же легко) может дезорганизовать законный процесс законодательной деятельности. Говорят, что даже в Англии, где люди склонны соблюдать законы и вести дела честно, одно время суды применяли в качестве закона — на основе занесения в Парламентский свиток — норму, которая никогда не принималась парламентом[110]. Структура властных полномочий не организует
право (как многие считают ввиду кажущегося правдоподобия этого тезиса), а сама является продуктом права.
В стране, где доктрина парламентского суверенитета культивировалась наиболее энергичным образом, дискуссии о ней шли не о том, насколько она разумна, а были сосредоточены на обсуждении правовых положений. Сторонники доктрины, как правило, считали ее принципом права, который должен обосновываться или опровергаться исключительно путем юридических аргументов; критики доктрины в целом соглашались с такой постановкой вопроса. Когда полемика принимает именно такую форму, на сцену могут выйти теории о природе права. Доктрина парламентского суверенитета была сформирована теориями, которые демонстрируют то, что я называю пагубным абстрагированием от предприятия по созданию и проведению в жизнь системы правил для управления человеческим поведением.
Последствия такого абстрагирования становятся очевидными в ключевом отрывке из классической защиты правила парламентского суверенитета, принадлежащей Дай си. В заключительном абзаце своего главного рассуждения он утверждает, что некоторые законы, принятые парламентом, представляют собой «наивысшее проявление и конечное доказательство суверенной власти»[111].
Что же это за законодательные акты, обладающие столь экстраординарными качествами? По словам Дайси, это «акты, подобные тем, которые объявляют действительными браки, когда те, вследствие некой формальной или иной ошибки в противном случае не считались бы заключенными должным образом», и статуты, «цель которых в том, чтобы сделать законными сделки, которые при их совершении были незаконными, или освободить индивида, к коему применяется статут, от ответственности за нарушение закона»[112]. Именно о таких законодательных актах Дайси писал, что, «как бы узаконивая беззаконие», они представляют собой «наивысшее проявление и конечное доказательство суверенной власти».
Лишь теория, полностью игнорирующая реальность создания правовой системы и реализации ее на практике, может принять столь огульное — хотя, к счастью, весьма метафорическое — суждение о законах, имеющих обратную силу. Следует напомнить, что другие последователи того же теоретического направления, к которому принадлежал Дайси, рассматривали законы, имеющие обратную силу, как обычное осуществление законодательной власти, не представляющее для теории права никаких особых проблем[113]. Я утверждаю, что возникновение диаметрально противоположных взглядов в рамках одной общей теории является симптомом отсутствия всякого реального интереса к проблемам законотворчества.
Такое же отсутствие интереса обнаруживается и в выводах, которые Дайси делает из правила верховенства парламента. Самый знаменитый из этих выводов выражен следующими словами: «Парламент способен уничтожить себя, законным образом распустив себя и не оставив способов, с помощью которых можно было бы законно созвать следующий парламент»[114]. Это все равно что сказать, что жизненная сила проявляет себя даже в акте самоубийства, — утверждение, в котором есть определенная доля экзистенциальной поэтики, но которое столь же далеко от людских будничных дел и забот, как и сформулированная Дайси юридическая санкция на совершение самоубийства законного порядка.
При обсуждении юридического всемогущества парламента существует традиция подвергать проверке утверждения, в своей крайности доходящие до абсурда, при помощи столь же абсурдных иллюстрирующих примеров. Мой следующий пример разработан с полным уважением к этой традиции. Давайтесравним два утверждения Дайси: о том, что парламент может законно покончить с собой, и «что парламент... согласно конституционному усройству Англии, имеет право принимать или не принимать любой закон»[115]. Теперь предположим, что в некоем бредовом будущем парламент принимает в качестве закона следующие нормы:
1) все члены парламента впредь свободны от соблюдения каких-либо законов и могут безнаказанно грабить, убивать и насиловать; 2) любая помеха таким действиям этих лиц будет преступлением, карающимся смертной казнью; 3) отменяются все остальные законы; 4) парламент распускается навсегда. Конечно, трудно представить адвоката, который после консультации с Дайси сообщает своему клиенту, что «ввиду строгой законности» буйство и насилие, чинимое членами парламента, происходят в пределах их законных прав, и что перед клиентом стоит моральная проблема, стоит ли нарушать закон, поднимая руку на члена парламента. В какой-то момент мы покидаем гравитационное поле, в рамках которого имеет смысл различие между законом и беззаконием. Я полагаю, что описанная мною ситуация очень близко подошла к точке, которая достигается в тот момент, когда мы начинаем задаваться вопросом, возможно ли самоубийство парламента, или может ли парламент формально передать свои полномочия диктатору, или может ли парламент решить, что все законы, которые он примет в будущем, будут держаться в тайне от тех, кто будет им подчиняться. Первые два вопроса — зернышки, которые мельница Дайси перемелет легко, а третий он, разумеется, не рассматривает, хотя, с точки зрения исторического опыта, он наименее фантастичен.
На этом я завершаю свою критику некоторых теорий права, которые могут быть противопоставлены анализу, представленному в этих главах. Резюмируя изложенные мною взгляды, я могу повторить, что пытался понимать право как целенаправленную деятельность, обычно сопровождаемую определенными трудностями, которые оно должно преодолеть для достижения своих целей. Отвергаемые мною теории, напротив, представляются мне играми на периферии этой деятельности, ничуть не затрагивающими эти проблемы напрямую. Так, эти теории определяют право как «существование публичного порядка», не задаваясь вопросом, какой вид порядка подразумевается или каким образом он создается. Кроме того, утверждается, что отличительным признаком права являются средства (а именно «сила»), которые обычно используются для достижения его целей. Отсутствует всякое осознание того, что
того, что применение или неприменение силы не имеет никакого отношения к важнейшим проблемам, с которыми сталкиваются те, кто создает законы и проводит их в жизнь (за тем лишь исключением, что повышает ставки). Наконец, существуют теории, сосредоточившие свое внимание на иерархической структуре, долженствующей, как обычно считается, организовывать и направлять деятельность, которую я называю правом, хотя эти теории точно так же не признают, что сама эта структура есть продукт деятельности, которую она и призвана упорядочить.
Я уверен, что на данном этапе найдутся те, кто, соглашаясь в целом с моими отрицаниями и опровержениями, тем не менее почувствуют определенный дискомфорт от моего подхода к праву. Концепция права, которая лежит в основе этой работы, может показаться им слишком широкой, слишком легко прикладываемой к обширному спектру случаев, чтобы представлять собой некий особый подход к праву. Этой критикой я вскоре займусь. Но вначале я хотел бы исследовать аналогию, которая может послужить поддержкой выдвинутой здесь концепции.