ПРАВОВАЯ МОРААЬ И ЕСТЕСТВЕННОЕ ПРАВО
Итак, продолжим наше изложение. Прежде всего необходимо соотнести то, что я назвал внутренней моралью права, с вековой традицией естественного права. Представляют ли принципы, изложенные во второй главе, некую разновидность естественного права? Ответ — решительное «да», пусть и с оговорками.
Я попытался выявить и сформулировать естественные законы, свойственные особому виду человеческой деятельности, которую охарактеризовал как «предприятие, направленное на подчинение поведения человека руководству правил».
Эти естественные законы не имеют никакого отношения к какому бы то ни было «всеприсутс- твию, нависающему с небес»[80]. Они также не имеют ничего общего со всевозможными суждениями наподобие того, что контрацепция есть нарушение закона Божьего. Они остаются полностью земными и по происхождению, и по применению. Естественные законы не «высший закон» : если здесь и можно употребить метафору вертикали, то следует назвать их «низшими» законами. Они походят на естественные законы плотницкого дела или по крайней мере на те законы, которые уважает плотник, желающий, чтобы возводимый им дом остался стоять и служить тем, кто в нем живет.Эти естественные законы касаются жизненно важной человеческой деятельности, но они явно не охватывают всей нравственной жизни человека. Они ничего не говорят о таких проблемах, как полигамия, изучение Маркса, поклонение Богу, прогрессивный подоходный налог или угнетение женщин. Если возникает вопрос о том, является ли какой-либо из этих или подобных им предметов объектом законодательства, то этот вопрос будет, относиться к тому, что я назвал внешней моралью права.
В качестве удобного (хотя и не вполне удовлетворительного) способа описания предложенных разграничений можно говорить о процедурном[81] естественном праве,
в отличие от материального естественного права. В этом смысле то, что я назвал внутренней моралью права, является процедурной версией естественного права, хотя во избежание недоразумений слову «процедурный» следует придать особый, более широкий смысл, включающий, к примеру, материальное соответствие между официальным действием и принятым законом.
Однако термин «процедурный» в целом является вполне подходящим, так как указывает на то, что нас интересуют не материальные цели юридических норм, а способы, посредством которых должна разрабатываться и проводиться в жизнь система норм для управления человеческим поведением, чтобы она при том была действенной и в то же время оставалась такой, какой была задумана.Найдем ли мы в реальной истории правовой и политической мысли связь между принципами, которые я подробно изложил во второй главе, и доктриной естественного права? Составляют ли эти принципы неотъемлемую часть естественно-правовой традиции? И не их ли неизменно отклоняли позитивистские мыслители, выступавшие против этой традиции? Простого ответа на эти вопросы не существует.
У позитивистов в этом отношении не прослеживается никаких четких закономерностей. Остин определил закон как приказ верховного политического руководителя. В то же время он настаивал, что «законы в собственном смысле слова» являются всеобщими нормами и что «приказы, относящиеся к определенному событию или конкретной ситуации», законами не являются2. Бентам, используя свой красочный лексикон для резкой критики естественного права, постоянно интересовался определенными аспектами того, что я назвал внутренней моралью права. Стремление
сделать законы доступными для тех, кто им подчинен, стало у него чуть ли не навязчивой идеей. В то же время в более недавние времена Грей считал вопрос о том, должен ли закон принимать форму общих норм делом «с практической точки зрения малозначимым», признавая при этом, что конкретные и изолированные проявления юридической власти не являются предметом юриспруденции»[82]. По Шомло, законы, имеющие обратную силу, могут осуждаться как несправедливые, но их ни в каком смысле нельзя считать нарушающими какую-либо из общих предпосылок, лежащих в основе понятия права как такового[83].
О мыслителях, связанных с традицией естественного права, можно с уверенностью сказать, что никто из них не проявил бы легкомысленного отношения, выказанного Греем и Шомло, к требованиям правовой морали.
Однако предметом их основной заботы является то, что я назвал материальным естественным правом, — т.е. достижению каких целей должны служить правовые нормы. Когда они рассматривают требования правовой морали, то обычно делают это мимоходом, хотя время от время один аспект этого предмета получает у них значительное развитие. Возможно, в этом отношении наиболее типичен Фома Аквинский. Относительно потребности в общих нормах (в противоположность разрешению споров в зависимости от конкретной ситуации) он развивает поразительно подробное и тщательно разработанное доказательство, включая довод о том, что, поскольку мудрецов всегда не хватает, экономическая практичность подсказывает целесообразность распределить их таланты, направив их на разработку общих норм, которые потом могут применять менее мудрые люди[84]. В то же время при объяснении того, почему Исидор требовал, чтобы законы были «ясно изложены», Аквинат удовлетворяется словами о том, что желательно предотвращать «любой вред, порождаемый самим законом»[85].
Если говорить об авторах философских систем, то, я полагаю, не будет большой ошибкой сказать, что, когда они касаются проблем правовой морали, обычно это делается от случая к случаю и между дел. Причина этого лежит на поверхности. Люди, как правило, не видят нужды в том, чтобы объяснять или обосновывать очевидное. Вероятно, любой философ права, оставивший след в истории идей, имел случай заявить, что законы следует публиковать, дабы те, кто им подчиняется, могли знать их содержание. Лишь немногие из них ощущали потребность подробнее развить доводы в пользу этого положения или встроить их в рамки более общей теории.
С этой точки зрения, прискорбно, что требования правовой морали в большинстве случаев кажутся столь очевидными. Эта очевидность помешала заметить многие тонкости и направила исследователей по неверному пути, внушив им, что основательный анализ этого предмета не нужен и даже невозможен. К примеру, когда утверждалось, что закон не должен противоречить сам себе, казалось, что тут и сказать-то больше нечего.
И, тем не менее, как я попытался показать на некоторых примерах, из всех принципов, составляющих внутреннюю мораль права, применение принципа непротиворечивости может оказаться одним из самых сложных[86].Существует одно знаменательное исключение из наблюдения, согласно которому в истории политической и правовой мысли принципы законности рассматривались лишь эпизодически и между дел (как и приличествует самоочевидным вещам). Это исключение находится в литературе, возникшей в Англии XVII столетия, — столетия ремонстраций, свержения монархов, заговоров и гражданских войн, — т.е. эпохи, когда существующие институты подверглись фундаментальному переосмыслению.
Именно к этому периоду ученые возводят «естественно-правовой фундамент» американской Конституции. Литература этой эпохи, странным образом бытовавшая в виде двух крайностей — анонимных памфлетов и судебных речей, — была поглощена почти исключительно проблемами,
которые я рассматривал выше как проблемы внутренней морали права. В ней говорится о несоответствиях, о законах, повиноваться которым невозможно, о парламентах, идущих против своих же собственных законов еще до их отмены. Две характерные цитаты из этой литературы приведены в эпиграфе ко второй главе8. Но самое знаменитое мнение, дошедшее до нас из этого времени, сформулировано сэром Эдвардом Коком в деле доктора Бонэма.
Генрих VIII предоставил Королевскому медицинскому колледжу (в дарственном акте, позднее утвержденном парламентом) широкие полномочия в сфере лицензирования и регулирования медицинской практики в Лондоне. Колледжу было предоставлено право проводить расследования нарушений его регламентов и налагать наказания в виде штрафов и тюремного заключения. В случае штрафа одна его половина должна была идти королю, а другая — самому колледжу. Томас Бонэм, доктор медицины Кембриджского университета, открыл медицинскую практику в Лондоне без сертификата Королевского Колледжа. Колледж рассмотрел его дело, оштрафовал и заключил в тюрьму.
Доктор Бонэм подал иск против неправомерного лишения свободы.В рассуждениях Кока, поддерживающего Бонэма, есть знаменитый отрывок: «Надзиратели [из Королевского колледжа] не могут быть судьями, исполнителями и сторонами: судьями, выносящими приговор или суждение, исполнителями, вручающими приказ об истребовании, и стороной, получающей половину взысканного; quia aliquis поп debet esse Judes in propria causa i imo iniquum est aliquem suae rai esse judicem[87] [88]∖ и никто не может быть и судьей, и представителем одной из сторон... И в наших книгах пишут, что во многих делах общее право [common law] будет иметь преимущество перед актами парламента и иногда признавать недействительными, поскольку когда акт парламента противен общим правам [common right] и здравому смыс
лу, или противоречив, или его невозможно исполнить, то общее право будет иметь приоритет и признает таковой акт недействительным»[89].
Сегодня это высказывание часто расценивается как квинтэссенция точки зрения естественного права. И все же заметьте, насколько ярко оно подчеркивает процедуру и институциональную практику. Действительно, лишь один пассаж можно отнести к материальной справедливости — тот, где говорится о парламентских актах, «противных общим правам [common right] и здравому смыслу». Но под «common right» Кок вполне мог иметь в виду права, приобретенные на основе закона и затем отобранные законом, — иными словами, тот вид проблем, который часто связан с законодательством, имеющим обратную силу. Может показаться странным разговор о противоречивых законодательных актах в контексте, касающемся в основном неуместности того, что человек выступает судьей в деле, где он является одной из сторон. Но Кок усматривал здесь тесную связь идей. Как юридические нормы могут быть несовместимы одна с другой, так и институты могут быть несовместимы друг с другом. Кок и его коллеги по судебной скамье в отправлении правосудия стремились создать атмосферу беспристрастности, в которой было бы немыслимо, чтобы, скажем, судья Суда общих тяжб вел процесс по своему собственному делу.
Затем приходят король и парламент и чудовищным, беспардонным образом перечеркивают все эти усилия, создавая «суд» врачей для рассмотрения нарушений их собственной монополии, да еще и отбирающих половину денежного штрафа в свою пользу. Когда Кок связал эту законодательную непристойность с несовместимостью норм, он не просто выражал свое недовольство данной мерой: он имел в виду, что она противоречит фундаментальным целенаправленными усилиями, приложенным в противоположном направлении.Мнение, распространенное среди современных ученых, согласно которому в процитированном отрывке Кок
проявляет наивную веру в естественное право, мало чем может помочь нам в понимании интеллектуального климата XVII столетия. Это мнение говорит очень многое о нашем веке, о веке, который, по крайней мере в некоторых своих проявлениях, полагает, что обращение к человеческой природе или к природе вещей является не более чем прикрытием для субъективного предпочтения и ничем иным быть не может и что в рубрику «субъективное предпочтение» следует занести столь далекие друг от друга суждения, как то, что законы должны быть изложены ясно, и то, что единственным справедливым налогом является тот, который заставляет гражданина платить эквивалент того, что он сам получил от правительства.
Образ мышления тех, кто в действительности создал нашу республику и Конституцию, был куда ближе к веку Кока, чем к нашему. Они тоже были озабочены тем, чтобы избежать несовместимости своих институтов и проследить за тем, чтобы эти институты пребывали в согласии с природой человека. Гамильтон отверг «политическую ересь» поэта, написавшего:
Пусть дураки спорят о формах правления А нам лучше та, которая правит лучше[90] ★.
Поддерживая право судебной власти объявлять неконституционными акты Конгресса, Гамильтон указывает, что судебная власть никогда не может быть полностью пассивна в отношении законодательства: даже в отсутствие писаной конституции судьи вынуждены, к примеру, выработать некое правило того, как поступать с противоречивыми законами, и это правило выводится не из «какого-либо позитивного закона, а из природы и смыслы предмета»[91].
В США не утихают дебаты по вопросу о том, должны ли суды при толковании Конституции принимать во внимание соображения, вытекающие из «естественного пра
ва»[92]. Я считаю, что эти дебаты могли бы внести больший вклад в дело разъяснения этих проблем, если бы проводилось различие между естественным правом, преследующим материальные цели, и естественным правом, связанным с процедурами и институтами. Однако следует признать, что все стороны так часто злоупотребляли термином «естественное право», что непредвзятое отношение к нему вернуть будет не просто.
Совершенно ясно то, что многие положения Конституции обладают качеством, которое выше я описал как качество неясности и неполноты[93]. Это означает, что так или иначе их смысл должен быть достроен. Разумеется, те, чья судьба хоть как-то зависит от творческого акта толкования, посредством которого этот смысл восполняется, а также те, кто несет ответственность за толкование, должны желать, чтобы последнее опиралось на самое надежное из всех возможных оснований и чтобы оно коренилось, насколько это возможно, в необходимых свойствах демократического правления и в самой человеческой природе.
Полагаю, что этот идеал в наибольшей степени достижим в сфере конституционного права, связанной с тем, что я назвал внутренней моралью права. В этой сфере толкование зачастую сильно отклоняется от точных слов Конституции и тем не менее прочно покоится на убеждении, что оно совпадает с намерениями, подразумеваемыми всей структурой нашего правительства. К примеру, в Конституции нет явного запрета на нечеткое или невразумительное законодательство. Но при этом едва ли кто-то обвинит суд в узурпации полномочий за решение о том, что уголовный закон нарушает «надлежащую правовую процедуру», если не содержит достаточно ясного описания запрещаемого им деяния[94]. При размышлении о проблемах, возникающих при разработке проекта конституции, оправданность такого решения становится очевидным. Для включения в конституцию специального положения, направленного
против неясных законов, необходимо иметь некий явный или неявный критерий, определяющий степень неясности, которая делала бы [законодательную норму] недействительной. Этот критерий должен быть сформулирован в самых общих выражениях. Исходя из предпосылки, что закон направляет действия людей и оценивает их на основании общих правил, любой уголовный законодательный акт должен быть достаточно ясным, чтобы служить двоякой цели: во-первых, предоставляя гражданину адекватное предупреждение о сути запрещенного деяния и, во-вторых, обеспечивая адекватные руководящие принципы для вынесения судебного решения, соответствующего закону. Для тех, кто желает суммировать все это в одной фразе, нет выражения лучше, чем «надлежащая правовая процедура».
Конституция объявляет недействительными любые «законы, уменьшающие договорные обязательства». Однако суды выносили решения, что закон, чрезмерно увеличивающий обязательства по существующим договорам, может быть в равной степени неприемлемым и, следовательно, неконституционным[95]. Это может показаться неожиданным результатом, но он покоится на надежной конституционной основе. Контекст пункта об уменьшении договорных обязательств ясно указывает, что данная законодательная норма рассматривалась как одно из нескольких проявлений общего зла, которое несет в себе законодательство, имеющее обратную силу, но законодатели решили не разрабатывать никакой исчерпывающей меры, охватывающей всю проблему целиком (что было весьма мудро с их стороны, учитывая трудность задачи). Если задуматься об общей цели пункта об уменьшении договорных обязательств, становится ясным, что то же самое возражение, которое возникает против законов, уменьшающих обязательства по существующим договорам, может быть адресовано и против законов, увеличивающих эти обязательства. Принимая на себя риски, свойственные договорным соглашениям, человек может исходить в том числе и из обязательств, предусмотренных в существую-
щем законе на случай невыполнения им условий договора. Если закон радикальным образом изменен к невыгоде этого человека, то получается, что законодательный орган нарушил свое слово по отношению к нему.
Может показаться, что в последних замечаниях я приписываю внутренней морали права некие противоречивые качества. Я говорил, что внутренняя мораль права не слишком хорошо поддается формулированию в писаной конституции. И в то же время утверждал, что при решении вопросов внутренней морали права их толкование в суде может осуществляться с необычайно высокой степенью уверенности в объективности этого толкования, несмотря на фрагментарность и неадекватность конституционных формулировок, на которые оно должно опираться. Как можно считать, что задача, столь трудная для законодателя, что он должен оставить свою работу сделанной наполовину, обеспечит относительно надежные руководящие указания для толкования в суде?
Полагаю, что ответ на этот вопрос уже дан, пусть и в несколько непривычных выражениях. Я описал внутреннюю мораль права в основном как мораль стремления, а не мораль долга[96]. Эту мораль можно рассматривать, как составленную из отдельных требований, или desiderata (коих я выделил восемь), не поддающихся формулированию в виде отдельных и категорических утверждений[97]. Все они служат средствами для достижения единой цели, и в меняющихся обстоятельствах оптимальное сочетание этих средств может быть разным. Следовательно, непреднамеренное отклонение от одного desideratum может потребовать уравновешивания отходом от другого; так, например, отсутствие должной гласности при введении нового требования может потребовать корректировки посредством закона, имеющего обратную силу[98]. Порой пренебрежение одним desideratum усиливает нагрузку на другие; так, при частом изменении законов требование гласности становится особенно строгим. Иными словами, в изменяющихся обстоятельствах элементы законности должны все время
комбинироваться и перекомбинироваться в соответствии с чем-то вроде экономического расчета, который сделает их подходящими для текущего случая.
Эти соображения позволяют сделать вывод о том, что именно в границах конституционного поля, которое я обозначил как сферу внутренней морали права, институт судебного контроля наиболее необходим и эффективен. Какой бы выбор ни был открыт суду, последний должен оставаться в пределах этого поля. Я утверждаю, что в деле «Робинсон против штата Калифорния»19 Верховный суд явно свернул не туда. По мнению большинства членов Верховного суда, суть этого дела заключалась в следующем: может ли закон конституционным образом объявить преступлением, наказуемым шестью месяцами тюремного заключения, болезненную привычку к наркотикам. Как научный факт принималось, что состояние привыкания к наркотикам могло возникнуть и без вины. Суд счел, что закон нарушает восьмую поправку к Конституции, налагая «жестокое и необычное наказание».
Ясно, разумеется, что, вообще говоря, шестимесячное тюремное заключение в нормальных обстоятельствах не может считается «жестоким и необычным наказанием» — фраза, которая вызывает в памяти бичевание у позорного столба и позорный стул[99] [100]. Отвечая на это возражение, Суд заявил, что при решении, является ли данное заключение жестоким и необычным, следует принимать во внимание характер правонарушения, за совершение которого предусматривается такое наказание. Таким образом, Верховный суд без особой нужды взвалил на свои плечи общую ответственность — несомненно, тягостную, даже если считать ее благородной — по обеспечению соразмерности наказания совершенному преступлению.
Я утверждаю, что этот экскурс Верховного суда в материальную справедливость [justice] был совершенно излишен. У нас есть ясно выраженный конституционный запрет на уголовные законы ex post facto и твердо установивша-
яся норма конституционного права о том, что содержащееся в законе определение преступления должно соответствовать минимальным стандартам ясности. Оба эти ограничения свободы законодателя исходят из допущения, что уголовный закон должен быть представлен гражданину в такой форме, чтобы он мог строить свое поведение на основе этого закона, — словом, чтобы он мог соблюдать этот закон. Приобретение не по своей вине болезненной привычки к наркотикам не может рассматриваться как акт неподчинения и уж, конечно, не является таким актом. Приведение решения по делу «Робинсон против штата Калифорния» в соответствие традиционному ограничению надлежащей правовой процедуры представило бы, разумеется, не больше трудности, чем, скажем, случай, в котором законодательный орган сохранял уголовный статут в тайне до тех пор, пока на его основании не выдвинуто обвинение. (Напомню, что в Конституции США нет явного требования публикации законов.)