О. Сакки ИДЕЯ ЗАКОНА (D. 1.3.2) И ПРИНЦИП СУВЕРЕНИТЕТА (D. 1.3.32 И 1.4.1) В ПЕРВОЙ КНИГЕ ДИГЕСТ. ПАРАДИГМЫ СОВРЕМЕННОГО КОНСТИТУЦИОНАЛИЗМА?
1. Вступление. - 2. К идейным началам современного конституционализма. -
3. Принцип законности и римский нормативный натурализм. - 4. Принцип суверенитета в Corpus iuris civilis.
- 5. Facultas condendi leges и процесс формирования закона в Юстиниановом своде. - 6. Заключение.1. Вступление
Эта статья посвящена окончанию перевода на русский язык Дигест Юстиниана и последующей дискуссии на Международном семинаре по римскому праву, который состоялся в Италии, в Казерте, 13 и 14 июня 2005 г., под названием «Проблемы перевода Дигест Юстиниана на европейские языки». Перевод на современный язык этого знаменитого труда византийско-юстиниановской культуры является уже пройденным этапом в ряде стран Западной Европы, и такая работа требует высочайшей компетенции[151].
Сам факт обращения к переводу на современный язык Дигест Юстиниана в любом случае вызывает ряд вопросов.
Прежде всего, это необходимость перевода Юстинианова свода на современный язык. Речь идет о переводе текста неоднородного и претерпевшего глубокие изменения, отсюда возникает риск, помимо прочего, создать ложный образ единого целого. Кроме того, существует также риск навредить студенту, молодому ученому, практическому работнику (они, по сути, являются основными пользователями подобного труда), так как им предлагаются для углубленного изучения тексты вторичного характера, испорченные несостоятельным с исторической точки зрения
методологическим подходом[152]. И потом, Юстиниан и его эрудиты в целях упрощения изменили саму сущность фрагментов классических юристов.
В таком случае что можно ответить поборникам так называемого мифа Fallrecht, т.е. на тезис тех, кто утверждает, что «сущность» римского права непереводима? В какой степени верно суждение, что интерполяции и глоссы внесли в Юстинианов сборник iura что-то действительно чуждое и искажающее? Окко Берендс в 1997 г.
ответил на этот вопрос, показав в большинстве случаев надуманность проблемы постклассических и византийских интерполяций. Работа немецких коллег над переводом Дигест более всего подтверждает это мнение[153].Кроме того, немецкие переводчики утверждают, что, несмотря на наличие глосс и интерполяций в «классических» текстах, в действительности никогда не было настоящего прерывания преемственности между «классической» юридической литературой и фрагментами, содержащимися в Дигестах[154]. В этом отношении, однако, нужно быть очень осторожными. Действительно, ниже мы увидим, что в этой позиции (отсюда и тема данной статьи) в одно и то же время присутствует и истинное, и ложное.
В самом деле, без «филологического» подхода есть риск не понять полностью различие между юридической мыслью позднереспубликанского периода, императорской эпохи (включая позднюю «классику») и эпохи Юстиниана. Как верно утверждает Виламовиц, эпоха Юстиниана была счастливым временем для сохранения «классической» латинской культуры[155]. Свидетельством этого выступает и реконструкция Присциа- на, созданная при Анастасии на основе текстов Аполлония Дискола, но нс следует забывать, что право Дигест было «действующим правом» и что оно было собрано и упорядочено для применения в повседневной жизни. Затем это же самое право в свою очередь было реинтерпретиро- вано тонкими средневековыми толкователями, которые продолжали вновь и вновь интерпретировать юстиниановский текст, чтобы извлечь из его непререкаемого авторитета нормативные начала для применения к праву своей эпохи. То есть с филологической точки зрения они совершили историческую «фальсификацию», которая, однако, не является из- за этого менее интересной в культурном плане и в плане истории передачи юридической мысли. Поэтому чтобы понять такой сложный текст, как Дигесты, помимо решения внутренних проблем, с которыми сталкивается любой переводчик, необходимы знания переводчика, чутье историка и точность филолога.
Действительно, каждый фрагмент такого текста является результатом процесса стратификации, в котором мы с уверенностью можем выделить по крайней мере четыре смысловых уровня.
В самом деле, чтобы уловить «истинное» и «достоверное» в каждом фрагменте, необходимо оценить: чем он являлся для своего исторического момента (т.е. эпохи, в которую жил его автор); как он дошел до комиссий Юстиниана (т.е. проверка того, как и при каких условиях фрагмент поступил к компиляторам); что он представлял для компиляторов/законодателей Юстиниана (которые сделали из него действующее право и почему они сделали из него действующее право); и наконец, как данная норма была использована последующими интерпретаторами. Я полагаю, что без такого рода комплексного подхода трудно полностью уловить смысл любого нормативного положения, присутствующего в самой значительной части Юстинианова свода".Тема, которую я избрал, чтобы внести мой личный вклад в достойный самой высокой похвалы труд, выполненный русскими коллегами, не только подчеркивает высочайшую культурную ценность содержания Дигест как выражения лучших времен римского права, но и показывает интерес, который это содержание может иметь для современного юриста.
Например, в Италии Джованни Баттиста Де Дука, Франческо Д’Андреа, Пьетро Джанноне и Джамбаттиста Вико отрицали тезис о ме- таисторической и почти чудесной преемственности римского права[156] [157] [158]. Известны рамки полемики, имевшей место в 1-й половине XVIII в. между монахом-камальдолийцем Гвидо Гранди (лидером католической стороны в споре) и Бернардо Тануччи, который, как и первый, был профессором права в университете Делла Сапиенца в Пизе. Гранди поддерживал тезис о преемственности римского права, второй же — идею об отсутствии такой преемственности*. Таким образом, в XVIII в. римское право и то, что обеспечило в значительной степени его сохранение, т.е. Юстинианов Corpus, еще являлись предметом спора между теологической и антропологической позициями определения исторических фактов. Интересно заметить, что в любом случае в него был вовлечен именно самый видный представитель светской науки римского права. к власти рода Лорена в Великом герцогстве Тосканском) и 1739 г. (вступление Франческо-Стефано во Флоренцию)’. Кажется, что даже для Тануччи Юстинианов текст обладал сверхъестественной, чудотворной и мистической силой[159] [160] [161]. 2. К идейным началам современного конституционализма Конечно, идейные предпосылки современного конституционализма во всей Европе коренятся в классическом римском конституционализме, но, например, в Италии практические предпосылки гораздо ближе по времени и гораздо прозаичнее. Им не более двух веков, поскольку они являются следствием вторжения наполеоновских войск, которые положили конец Старому режиму и разрушили то, что еще оставалось от хаотического скопления разнородных факторов, которое демонстрировала политическая и юридическая жизнь государств до объединения Италии11. Поэтому думать о прямой связи между современным конституционализмом и римским правом означает двигаться в ложном направлении. В этом смысле можно выявить глубокие различия между римской классической действительностью и средневековым/современным развитием. Действительно, в позднеантичном и раннесредневековом мире институты римского права именно благодаря великолепной работе людей высочайшего интеллекта проявились на совершенно ином уровне синтеза. На теоретическом уровне деятельность глоссаторов (и последующих комментаторов) определила явный переход от римского натурализма к позднеантичному и средневековому онтологизму. Первый по своей природе был противоречивым и чутким к пониманию различных проявлений бытия общества (по крайней мере, как я полагаю, в период перехода от архаики к среднереспубликанской эпохе и в течение всей «классической» эпохи, во всяком случае вплоть до начала III в. н.э.), второй же был полностью погружен в эсхатологические вопросы и проблемы уравновешивания временных властей, характерные для Средних веков. На практическом уровне (я сказал бы, начиная с позднеантичной эпохи) можно говорить о противоположном феномене. Произошел переход от монистической схемы, согласно которой (по крайней мере начиная с Августа) государство было гарантом, признавая и узаконивая нормы, которые происходили из разнообразных источников, к дуализму «Империя - Церковь», сотрудничество которых имело лишь фиктивный характер, так как государство и Церковь, как властные социальные организации, уже начиная с поздней античности решили поставить себя, как известно, в западной части Империи на вершину юридической пирамиды. Таким образом, процесс формирования современного юридического опыта должен был пройти через раннесредневековую ломку государственного единства, которое, однако, в действительности представлялось очень фрагментарным, определив, таким образом, еще в Средние века трудности построения национальных единств современных государств. Речь идет о тех трудностях, которые, впрочем, уже некоторое время пытаются преодолеть с помощью идеи объединенной Европы на уровне не только валютном, но и нормативном[162]. Однако наличие в идейном плане прямого контакта с юридическим опытом прошлого - только кажущееся, поскольку оно является продуктом сознательных теоретических построений, которые имели своей целью установить эти контакты даже там, где их не было, или которым удавалось преодолеть нередкие апории, имеющиеся в Corpus iuris civilis. Действительно, необходимо учитывать тот факт, что Corpus iuris по своей внутренней исторической стратификации, как уже было сказано, является нормативным сводом, полным противоречий, и этот факт стал основанием для тенденции средневековых мыслителей создавать порочные круги. Сам Юстиниан скажет: multa et maxima sunt, quae propter utilitatem rerum transformata sunt, — и идея о преодолении противоречий между прежним и действующим правом с целью реставрации христианской империи, конечно, дела не меняет1’. 3. Принцип законности и римский нормативный натурализм Мы подходим к вопросу о догме закона и его юридической силе. Можно было бы думать, что глубокие корни принципа законности (по сути, различия между законодательным и юридическим позитивизмом довольно тонки)[163] [164] [165] [166] лежат в греческом стоицизме и его понятии естественного права[167]. Эта преемственность подтверждена немецкими пере водчиками Дигест и с этой точки зрения, по-видимому, находит авторитетную поддержку в лице Макса Поленца, который в полемике с Фрицем Шульцем поддерживает, как известно, идею о прямом влиянии греческого стоицизма на римскую классическую юриспруденцию[168]. По поводу идеи закона и принципа суверенитета у меня, напротив, есть некоторые сомнения. Оба присутствуют в классическом римском праве и приняты также в Юстиниановом своде, но речь идет лишь о кажущихся связях. Действительно, с одной стороны, эти связи существуют, поскольку уже у Ульпиана (эпоха Северов) принцип суверенитета императора проявляется в его зрелой форме. С другой стороны, их нет, поскольку римское классическое представление о законе лишено идеи нисходящего суверенитета (если использовать современное понятие)[169]. Дей ствительно, ясная формулировка понятия общего закона, который выводит легитимацию из природы, а не из позитивного права, впервые появляется в понятии естественного права стоиков[170]. Естественно, невозможно рассматривать in extenso отношение между этим понятием и понятием, свойственным всему Corpus iuris civilis, однако достаточно указать на существенное различие между доктринами киприота Зенона из Китиона (333-262 г. до н.э.) и разочарованным смирением Марка Аврелия (121-180 г. н.э.). Этот знаменитый император, считающийся последним представителем Стон, предупреждает самого себя о том, что нужно быть реалистом и не ждать слишком многого от того, что политика могла бы сделать для морального прогресса человечества. Таким образом, император-философ советовал в своей смиренности не надеяться на платоновскую Республику, но довольствоваться и маленькими шагами вперед. 1 Іозтому стоицизм Марка Аврелия представляется как стоицизм более покорный в силу более реалистичного подхода к вопросу, обязанного, вероятно, почти двухвековому опыту исполнения императорской власти[171]. Интересен тот факт (который, однако, осложняет проблему), что комиссия Юстиниана в некоторой степени восприняла положения стоических учений. Об этом свидетельствует и присутствие в Дигестах известнейшего фрагмента Марциана, в котором, как известно, определению закона противопоставляется определение Демосфена[172]: D. 1.3.2 (Marcian. 1 inst.) [=adv. Aristogitone 1 (Reisk. 774)]: «Закон есть то, чему все люди должны повиноваться в силу разных оснований, но главным образом потому, что всякий закон есть мысль (изобретение) и дар бога, решение мудрых людей и обуздание пре- ступлений, содеянных как по воле, так и невольно, общее соглашение общины, по которому следует жить находящимся в ней» {Haec lex est, cui omnes homines convenit obtemperare cum propter alia pleraque tum maxime, quod omnis lex iuventum est el donum peccatorum tam voluntariorum quam non voluntariorum, civitatis autem pactum commune, secundum quod convenit vivere quicunque in ea sunt). И определение Хрисиппа, на греческом: D. 1.3.2 {Marcian. 1 inst.): «Нужно, чтобы закон был царем всех божественных и человеческих дел; он должен быть начальником добрых и злых; вождем и руководителем живых существ, живущих в государстве; мерилом справедливого и несправедливого, которое приказывает делать то, что должно быть делаемо, и запрещать делать то, что не должно быть делаемо». Это определение можно назвать концептуальной парадигмой стоического принципа всеобщего закона, учитывая, что в этом же фрагменте Хрисипп назван philosophus summae stoicae sapientiae. В определенном смысле перед нами концептуальный архетип принципа законности. Но мы уже далеки от чистой идеи естественного права как выражения всеобщего закона, превосходящего всякий закон, установленный временной властью. В общем Марциан кажется уже далеким от ортодоксии позднереспубликанского стоицизма. Рассмотрим это более подробно. Сравним фрагмент «академического юриста» II в. н.э.[173] из Дигест со следующим отрывком из Цицерона. Согласно Лактанцию, Цицерон отметил: Lact. div. inst. 6.8.6-9 (=de re p. 3.22): «Истинный закон - это разумное положение, соответствующее природе, распространяющееся на всех людей, постоянное, вечное, которое призывает к исполнению долга, приказывая; запрещая, от преступления отпугивает; оно, однако, ничто, когда это не нужно... сколько-нибудь ограничивать его действие не дозволено; отменить его полностью невозможно, и мы ни постановлением сената, ни постановлением народа освободиться от этого закона не можем, и нечего нам искать Секста Элия, чтобы он разъяснил и истолковал нам тот закон, и не будет одного закона в Риме, другого - в Афинах, одного ныне, другого - в будущем; нет, на все народы в любое время будет распространяться один извечный и неизменный закон, причем будет один общий как бы наставник и повелитель всех людей - бог, создатель, судья, автор закона. Кто не покорится ему, тот будет беглецом от самого себя и, презрев человеческую природу, тем самым понесет величайшую кару, хотя и избегнет других мучений, которые таковыми считаются» (est quidem vera lex recta ratio, naturae congruens, diffusa in omnis, constans, sempiterna, quae vocet ad officium iubendo, vetando a fraude deterreat, quae tamen neque derogari aliquid ex hac licet neque tota abrogari potest, nec vero aut per senatum aut per populum solui hac lege possumus, neque est quaerendus explanator aut interpretes Sextus Aelius, nec erit alia lex Romae alia Athenis, alia nunc alia posthac, sed et omnes gentes et omni tempore una lex et sempiterna et inmutabilis continebit unuscpie erit communis quasi magister et imperator omnium deus: ille legis huius inuentor disceptator lator, cui qui non parebit, ipse se fugiet ac naturam hominibus aspernatus hoc ipso luet maximas poenas, etiamsi cetera supplicia quae putantur effugeritfr. Сразу же бросается в глаза одно различие. У Цицерона закон - это средство выражения ratio, которая присутствует во всех вещах (est quidem vera lex recta ratio naturae congruens, diffusa in omnis). У Марциана, юриста поколения, близкого к Ульпиану, закон поставлен выше вещей и является царем (lex est omnium regina rerum divinarum humanarumque), он управляет действительностью и осуществляет (т.е. является средством осуществления) власть и господство (et ducem et magistram esse animalium, quae natura civilia esse voluit... quae iubeat fieri facienda, vetet fieri non facienda). Как видно, в римском позднереспубликанском понятии закона нормативный элемент проявляется как эпизодический, экзистенциальный факт. Он является плодом прагматичной воли и полностью включен в исторический контекст. Достаточно прочесть фрагмент Папи- пиапавD. 1.3.1 (lib. 1 definitionum): «Закон есть общее (для всех) предписание, решение опытных людей, обуздание преступлений, совершаемых умышленно или по неведению, общее (для всех граждан) обещание государства» (Lex est commune praeceptum, virorum prudentium consultum, delictorum quae sponte vel ignorantia contrahuntur coercitio, communis rei publicae sponsio). Это определение, возможно, воспринимает настоящий римский смысл закона, согласно которому таковыми были такие виды сделок, как завещание, клаузула в договоре или завещательное распоряжение (lex contractus, lex commissoria, lex septilchralis и т.д.). Помимо прочего, это понятие невозможно передать простым дословным переводом слова sponsio. Впрочем, Мартин Оствальд выделил целых 13 значений термина nomos в свидетельствах архаических греческих источников, относящихся к периоду от Гомера до Еврипида («Просительницы», 445 г. до н.э.)[174]. В любом случае такое понятие закона лишено какой-либо онтологической составляющей. Значение имели объективность, понимаемая как «достоинство» законодательного акта, и прежде всего эффективность как способность заставлять соблюдать предписание закона[175]. Поэтому понятно, что Цицерон искал элемент стабильности в понятии lex certa, которое вновь возникает в свидетельстве Светония (ius civile ad certum modum redigere} о проекте кодификации Помпея и Цезаря[176]. В этой манере понимания сущности нормативного акта вся самобытность римского «конституционализма» республиканской эпохи, характеризовавшегося тем типом суверенитета, который называют восходящим и который с трудом выживает в эпоху принципата, постепенно становясь все менее значимым по мере того, как власть императора будет упрочиваться. Поэтому определение Папиниана, который писал в начале III в. н.э., взывает к прошлому, которое уже окончательно ушло. 4. Принцип суверенитета в Corpus iuris civilis Перейдем теперь к принципу суверенитета[177]. В понятийном расхождении, которое мы отмечаем между определением Марциана (онтологическое значение закона) и определением Цицерона (отсутствие такого значения), можно также заметить одну из самых характерных черт различия между античным и позднеантично-сред- невековым миром[178]. Это центральный вопрос, поскольку через средневековый мир мы доходим до наших дней и, я хотел бы сказать, «без прерывания преемственности». Механизм, посредством которого будет осуществлена эта трансформация, известен и очень техничен и тонок. Норма, которая составляла нормативную и понятийную основу средневекового конститу ционализма, в действительности была издана юристами позднеклассической эпохи. В знаменитом послании Феодосия II и Валентиниана III 429 г. н.э., направленном сенату, императоры, желая указать, как должны издаваться новые законы, предписали, чтобы выслушивались proceres et senatores в совете государя (естественно, приходит на ум consilium principis как источник правотворчества в классическом праве): С. 1.14.4: Digna vox maiestate regnantis legibus alligatum se principem profiteri: adeo de auctoritate iuris nostra pendet auctoritas, et re vera maius imperio est submittere legibus principatum, et oraculo praesentis edicti quod nobis licere non patimur indicamus. В общем идейные предпосылки средневекового конституционализма, который, как известно, основывается именно на этой известнейшей норме, предусмотреной Кодексом Феодосия II и воспринятой Юстинианом, только кажутся связанными с самым цельным выражением римского права или, если угодно, с понятием римского республиканского конституционализма[179]. Таким образом, вырисовывается явное отсутствие связи между тем, что должен был означать фрагмент Марциана, и его действительным зна чением. Отсутствует связь и между тем, что также выражает Папиниан, и исторической действительностью Юстиниановой эпохи. Различие между этими двумя разными способами интерпретировать роль и значение закона в античном обществе, которые, на мой взгляд, неточно называть tout court римскими, улавливается очень четко в другом знаменитом отрывке de legibus'. Cic. de leg. 1.16.43: Quodsi populorum iussis, si principum decretis, si sententiis iudicum iura constituentiur, ius esset latrocinari, ius adulterare, ius testamenta falsa supponere, si haec suffragiis aut scitis multitudinis probarentur. В данном случае мысль Цицерона ясна: «Если бы права устанавливались повелениями народов, решениями первенствующих людей и приговорами судей, тогда и воровство, и прелюбодеяние, и предъявление подложных завещаний было бы правом: для этого достаточно было бы одобрения и голосования толпы». Как видно, ритор в этом известном фрагменте убедительно выражает самую чистую идею права, т.е. того, чем было право для римских классических юристов (Цицерон был воспитан в той же школе юристов, что и Квинт Муций и Сервий Сульпиций Руф), и того, что можно было бы определить как нормативный натурализм. В словах Цицерона проявляется также и понятие народного суверенитета, возможно, бессознательное, но которое было совершенно чуждо ученым построениям средневековых юристов, хотя классическое римское право и продолжало явно учитывать это понятие вплоть до юриста эпохи Адриана - Сальвия Юлиана и которое, если угодно, сам Юстиниан не преминул воспринять2’. 5. Facultas condendi leges и процесс формирования закона в Юстиниановом своде Также в отношении facultas condendi leges, или источника создания законов и процесса формирования закона, в Юстиниановом своде есть указания решительно неоднородного характера. Это объясняется характерной чертой Юстинианова труда, учитывая, что каждый текст, входящий в сборник, как было сказано в самом начале, является продуктом своего времени и прошел свой особый исторический путь. Стоит остано- [180] виться по крайней мере па двух фрагментах, которые представляются мне показательными и которые не случайно задали сложную работу глоссаторам, поскольку они были нормативной основой ведущих течений мысли, сталкивавшихся по вопросу обоснования власти монарха в раннем Средневековье. Речь идет о том фрагменте, где народ выступает в качестве источника легитимации права издавать закон, и о том, где монарх выступает в качестве источника легитимации такой власти. Начнем с первого фрагмента, который принадлежит Сальвию Юлиану. В D. 1.3.32 (/г//. 84 digest.) в отношении значения народной воли относительно нормативного значения закона говорится устами Сальвия Юлиана: «...ибо какое имеет значение, объявил ли народ свою волю путем голосования или путем дел и действий. Поэтому весьма правильно принято, что законы отменяются не только голосованием законодателя, но даже молчаливым согласием всех путем неприменения» (.. лат quid interest suffragio populus voluntatem sitam declaret an rebus ipsis et factis? Quare rectissime etiam illud receptum est, ut leges non solum suffragio legis latoris, sed etiam tacito consensu omnium per desuetudinem abrogentur). Этот знаменитый фрагмент содержит упоминание об отмене законов, которая может происходить не только посредством suffragium законодателя, но также (sed etiam после non solum) и по молчаливому согласию omnium. Согласно Сальвию Юлиану, нет значимого различия между (формальным) голосованием, т.е. волеизъявлением, и признанием. Известно расхождение такого предположения с предписанием Константина в С. 8.52.2 (319 г. н.э.), но в литературе нет расхождений в мнении о том, что данным фрагментом стремились mores поставить на один уровень с законом[181]. Обычай и закон хотя и проявляются на разных уровнях (фак- тический/формальный), оказываются приравненными в формальном плане, поскольку они исходят от одной и той же воли народа[182]. Однако очевидно, что тождество основания приводит и к тождеству власти. Можно заметить влияние рационализации философского характера на слова этого юриста: обычаи имеют силу закона, потому что они являются молчаливым выражением воли народа: leges поп solum suffragio legis latoris, sed etiam tacito consensu omnium per desuetudinem abrogentur. То есть суверенитет рассматривается еще как выражение воли народа. Эти строки относятся еще к эпохе Адриана. Другой принцип установлен Ульпианом: D. 1.3.31 (Ulp. 13 ad legem Iuliam et Papiam): «Принцепс свободен от (соблюдения) законов, жене же императора не позволено быть свободной от (соблюдения) законов, однако принцепсы наделяют ее теми же привилегиями, которые имеют сами» (Princeps legibus solutus est: Augusta autem licet legibus soluta non est, princeps tamen eadem illi privilegia tribuunt, quae ipsi habent). Его повторяет формулировка настоящего принципа суверенитета (очень хорошо известного романистам), которая в буквальном смысле разожгла диалектический пыл средневековых интерпретаторов. Я имею в виду знаменитое определение, взятое из 1-й книги Институций Ульпиана: D. 1.4.1 de constitutionibus principium (Ulp. 1 inst.): «то, что решил принцепс, имеет силу закона» (quod principi placuit legis habet vigorem), Это определение в итоге станет полным выражением имперского абсолютизма, хотя и разбавленным юристом-бюрократом следующими словами: «...так как народ посредством царского закона, принятого по поводу высшей власти принцепса, предоставил принцепсу всю свою высшую власть и мощь» (...utpote сит lege regia, quae de imperio eius lata est, populus ei et in eum omne suum imperium et potestatem conferat). Здесь перед нами очевидная апория, поскольку идея верховенства закона противоречит полноте власти, признанной за монархом в силу исполнения этой власти. Не случайно этот фрагмент был включен в титул de constitutionibus principum. Эта апория будет разрешена средневековыми толкователями с помощью характерного для них способа. Он хорошо нам известен: власть принцепса действительно была абсолютной, но (и потому что) предоставлялась народом. Таким образом обосновывалось понятие (так называемого) нисходящего суверенитета, который при этом получал легитимацию напрямую от Corpus iuris civilis. Но как согласовать этот принцип с этикой естественного права? Типичным обходным способом глоссаторов. Voluntas принцепса признавалась всемогущей, но он должен был быть справедливым, а чтобы быть таковым, он должен был выражать волю, соответствующую ratio scripta, т.е. объективным структурам законности, выраженным в Corpus iuris, который считался redactum in voluntatem. Но здесь, mutatis mutandis, мы находимся уже у концептуальных основ ancient regime[183]. В таком случае нас не может удивить, что цицероновский оптимизм по отношению к «основному закону», стоящему выше самих конституционных механизмов, призванных создавать закон, вскоре (не пройдет и века) превратится в рациональный пессимизм Сенеки. Это ясно следует из одного письма к Луцилию, где мы читаем: Sen. epist. 14.7: «Постараемся поэтому никого больно не задевать. Иногда нам следует бояться народа, иногда, если порядки в государстве таковы, что большинство дел проводится через сенат, - тех сенаторов, что в милости, иногда же - тех людей, кому, на погибель народу, отдана власть над народом. Сделать всех этих людей друзьями слишком хлопотно - довольно и того, чтобы они не были тебе врагами. Поэтому никогда мудрец не станет гневить власть имущих, - наоборот, он будет уклоняться от их гнева, как мореход от бури» (Demus itaque operam, abstineamus offensis. Interdum populus est, quem timere debeamus; interdum si ea civitatis disciplina est, ut plurima per senatum transigantur, gratiosi in eo viri; interdum singuli, quibus potestas populi et in populum data est. Hos omnes amicos habere operosum est, satis est inimicos non habere. Itaque sapiens numquam potentium iras provocabit, immo declinabit, non aliter quam in navigando procellam}. Sen. epist. 14.13: «Чего хочешь ты, Марк Катон? Ведь не о свободе идет дело: она давно уже погублена! Вопрос лишь в том, Цезарь или Помпей завладеет государством...» (Quid tibi vis, Marce Cato? Iam non agitur de libertate; olim pessumdata est. Quaeritur, utrum Caesar an Pompeius possideat rem publicam...)”. Возможно, философ пророчески уже предчувствовал долгую агонию классического мира. Однако очевидно, что мы находимся уже перед лицом глубокого различия между римским нормативным прагматизмом, который был характерен для республиканского периода (и продолжался вплоть до начала классической эпохи) и в котором проявляется отсутствие какой- либо онтологической составляющей, и средневековым онтологизмом, возвысившим знаменитую фразу Ульпиана: quod principi placuit legis habet vigorem. Абсолютная вера в закон как феномен социального планирования, учитывая его природу как инструмент компромисса между частями общества, очень глубоко укоренилась в правовом мышлении античных юристов. Но эта вера окажется бесплодной перед лицом стремительных событий, которые приведут к падению классического мира. Впрочем, каждый может убедиться, что в I титуле 1-й книги Дигест, названном ” Ср.: Gilberti G. La Politeia di Zenone // Le corti e la citta ideale / A cura di G. Morisco, A. Calanti. 2003. P. 1-24 (перевод сделан по этому изданию, с. 4). именно de iustitia et iure, самый ранний автор, цитируемый компиляторами, - это именно Гай. Паола Аркари прекрасно описывает этот феномен слепой веры в значение закона как фактора социального планирования, характерный для лучшего времени классической эпохи, когда замечает, что способность находить норму, которая смогла бы очертить и свести воедино противоположные социальные интересы, выродилась в иллюзию, что юридическая формула достаточна сама по себе не только для того, чтобы очертить, но и для того, чтобы изменить противостоящие политические силы[184]. Поэтому для рафинированных и образованных юристов-бюрократов позднеклассической эпохи было недостаточно назвать варваров foederati, чтобы те стали опорой империи. Так же как недостаточно было присвоить титул patricius варварскому вождю, чтобы тот стал римским чиновником, или назвать «даром» цепу выкупа, заплаченного за возвращение захваченных провинций. Сальвиан в de gubernatione dei очень трезво увидел именно в практике такого «дара» самый очевидный признак неизбежного упадка: Salv. de gub. dei: «Мы становимся смешными: [...(говорим, что является даром то, что является ценой, более того, ценой весьма тяжелого и ничтожного положения». Причины этого феномена описаны кельзеновской теорией действенности, или эффективности, нормы, согласно которой закон, только потому что он утвержден, не обязательно изменяет общественные установления, на которые он должен влиять[185]. Но Кельзен был поборником юридического позитивизма, не учитывающего моральных ценностей, возможно, преувеличивая значение закона как чисто технического инструмента общественного примирения. Меня лично больше убеждает взгляд такого философа права, как Капограсси, который видит в законе «сосуд ценностей»[186]. Проблема эффективности закона была очень серьезной для законодательной власти молодой res publica. Lex agraria 111 г., как мы видели, именно с такой целью предусматривала ряд норм (11. 41^12), которые предписывали клятву магистрата и освобождение от прежних клятв о соблюдении других законов. Цезарь внес, по уже известному образцу, в свой аграрный закон пункт, согласно которому все сенаторы должны были поклясться в подчинении этому закону. Катон Утический и некото рые другие долго колебались, но в конце концов должны были подчиниться. Все сенаторы (proceres) должны были дать клятву соблюдать аграрную реформу I (сзаря и не позволять принимать в будущем закон, который мог бы ее отменить[187]. 6. Заключение Во вступлении мы говорили о линии преемственности, которая прослеживается в римском юридическом творчестве, представленном Дигестами, и, следовательно, о пользе распространения текста, который может иметь также и большую образовательную ценность для новых поколений юристов. Ссылка на таких людей, как Цицерон, Цезарь и Помпей, и на веру Сальвия Юлиана в значение закона и народного суверенитета не случайны. Возможно, здесь есть общая основа: стоицизм, усвоенный Цицероном и Помпеем на Родосе, в школе Посидония Апамейского, который, как известно, продолжил учение Панеция, одного из выдающихся представителей кружка Сципионов[188] [189]. Не менее известен тот факт, что выдающимся представителем стоической мысли был Сенека. В этом смысле имеет значение и связь (также известная) между юристом Саль- вием Юлианом и императором-философом Марком Аврелием, у которого первый был советником"’. Возможно, именно в этой четкой рациональности мы можем найти одну из причин, которые привели к успеху попытки Константина найти идеологическое обоснование власти. Дальнейший приход к власти ортодоксальной Церкви па Западе с установлением «морали государства» приведет к окончательному упадку стоических утопий и с ними к упадку, на мой взгляд, лучшего института античной эпохи. Но это было абсолютно необходимо для тех (императоров), кто был обязан найти постоянное обоснование своей власти с точки зрения легитимности. Однако из слов Марциана мы можем понять, что принцип законности, установленный Юстиниановыми юристами, нашел свое рациональное обоснование в мире, в котором законное основание для исполнения земной власти как выражение суверенитета было еще трудно найти. Закон описывается как царь всех божественных и человеческих вещей; он должен стоять выше всех хороших и плохих существ и осуществлять власть и господство над ними. Он должен устанавливать каноны справедливого и несправедливого и для живущих в обществе должен предписывать то, что следует делать, и запрещать то, что не следует делать. С точки зрения императора, внимательного к своему императорскому престолу, каким был Юстиниан, понятно, что закон ставится на первое место как регулирующий принцип общества. И поэтому я почти провокационно утверждаю, что уже при Константине западный мир начал погружаться в средневековый онтологизм. Этот император с гениальной прозорливостью понял, что если он хочет усилить империю, он должен привлечь Церковь на свою сторону, и история показывает, что ему удалось сделать это простыми средствами и не прилагая больших усилий[190]. Нельзя сказать, что Юстиниан не воспользовался этим опытом, и он, возможно, подчинил стремление греческих философов и римских классических юристов к вневременной справедливости целям государства посредством мистификации идеи закона, который в Corpus iuris civilis становится легитимирующей парадигмой принципа суверенитета. 40