Преступление против личности
Уголовные преступления были той сферой правоотношений жителей русской деревни, где действие норм обычного права было особо зримо. Это несмотря на то, что власть в исторической ретроспективе последовательно ограничивала действия норм обычного права в этой области.
Свод законов (ст. 117 изд. 1842 г.), объединяя воззрения, положенные в основание уголовных законов в XVIII и в начале XIX в., гласил: «Все преступления должны быть объемлемы, судимы и наказуемы силой закона». Уложение о наказаниях (ст. 90 изд. 1885 г.) постановляло, что «наказания за преступления и проступки определяются не иначе как на точном основании постановлений закона», и что «суд не может определить иного наказания, кроме того, которое в законах за судимое им деяние именно предназначено»[502].Согласно общепринятой в правовой науке классификации преступления против личности можно разделить на три группы: убийства, сексуальные преступления, телесные повреждения. К категории «убийство» относятся непреднамеренное убийство, отравление, покушение на убийство, покушение на отравление, детоубийство, неосторожные деяния, повлекшие смерть, непреднамеренное убийство, аборт. К категории «сексуальные преступления» относятся дела об изнасиловании, покушении
на изнасилование, растление, прелюбодеяние. К группе телесных повреждений относятся дела об избиении, нанесении побоев, нанесении тяжких увечий, нанесении тяжкой раны, обезображивании, смертельных истязаниях, жестоком обращении, самоубийстве.
Самым тяжким преступлением в русском селе, наряду с конокрадством и поджогом, традиционно считалось убийство. Намеренно лишить человека жизни, сознательно «загубить человеческую душу» в глазах крестьян являлось тяжким грехом и страшным преступлением, за которое должна следовать виновному особенно строгая и суровая кара[503]. Наличие злого умысла воспринималось жителями села как отягощающее вину обстоятельство.
Предумышленное убийство, совершенное с заранее обдуманным намерением, предполагающее в субъекте присутствие хладнокровия, злой воли и решимости, признавалось крестьянами особенно преступным и совершенном при обстоятельствах, увеличивающих вину преступни- ка[504]. Таким образом, в вопросе квалификации убийства обычно-правовые воззрения русских крестьян были практически тождественны положениям уголовного законодательства.Степень важности этого вида преступления в крестьянском восприятии зависела от мотива его совершения. Наиболее тяжким, в глазах жителей села, было убийство, совершенное из-за корыстных побуждений и материальных интересов. Средним — когда оно произошло во время ссоры или обоюдной драки; легким — при измене жены; извинительным — во время обороны от нападения противников и при защите, при тех же условиях, родителей, жены и детей[505].
В представлениях русских крестьян убийство по неосторожности преступлением не являлось. По обычному праву ответственность не наступала при убийствах, про
изошедших в результате случайного выстрела на охоте, при валке леса и т.п.[506]. Также не считалось преступлением убийство, совершенное во время драки. Его крестьяне считали обстоятельством случайным, или безнамеренным (начиная драку, не предполагают совершить убийства)[507]. Оставались безнаказанными убийство или увечье при самозащите и охране имущества[508]. По убеждению вологодских крестьян, убийство при самозащите, защите своего имущества и близких преступлением не являлось и требовало лишь церковного покаяния[509].
Состояние аффекта рассматривалось как обстоятельство, смягчающее вину за содеянное преступление. Поэтому лицо, совершившее убийство под влиянием гнева, в состоянии запальчивости и раздражения, из ревности, под влиянием сильного испуга и т.п., по нормам обычного права совершило деяние хотя и преступное, но при обстоятельствах, уменьшающих его вину[510].
В отличие от уголовного закона обычное право допускало примирение с убийцами вне зависимости от мотивов преступления, но обязательно при желании родственников убитого. Получая деньги от убийцы, родственники рассуждали: «Мертвого не воскресишь, а живого загнешь и пользы никакой не получишь». Случалось, что общество, получив деньги от преступника, скрывало факт совершенного убийства от властей. Это не означало, что убийство в крестьянской среде являлось нормой, напротив, аномалией, стереотипизированным обычным правом и допускаемым общиной вариантом неправомерного по- ведения[511].
Убийство иноверца, по суждениям русских крестьян, было менее преступно, чем убийство своего, потому
что он — нехристь, немного лучше собаки; но так как и в нем имеются образ и подобие Бога, то и лишение его жизни считается тоже греховным. По суждению жителей псковских сел: «Что жалеть нехристя. Жид, что собака»[512]. На признание такого преступления привилегированным, т.е. менее важным и тяжким и менее наказуемым, оказывала влияние именно непринадлежность объекта преступления к «истинной вере» — православию[513]. Следует отметить, что убийство на почве религиозной неприязни не было характерно для русского села. Во всяком случае, нам не удалось обнаружить ни одного уголовного дела по данному виду преступления.
Квалифицированным преступлением крестьяне считали убийство восходящего родственника (матери, отца, деда, бабки), благодетеля, усыновителя, работником — своего хозяина. Также к отягощающим вину обстоятельствам относилось убийство лиц, не имеющих возможности защитить себя от насилия, т.е. беззащитных женщин, детей, престарелых, больных, калек и т.п. Основой для квалификации здесь являлась, с одной стороны, беспомощность объекта, с другой — проявленная субъектом особая жестокость и нравственная испорченность. Вполне закономерно, что убийство беременной женщины в русской деревне признавалось двойным квалифицированным преступлением, совершенным при наличии увеличивающих вину обстоятельств[514].
Взгляд сельских жителей на убийство был обусловлен как нормами обычного права, так и требованиями православной этики. При всем отличии официального и неписаного прав в оценке убийства как преступления закон и обычай во многом совпадали.Все тяжкие преступления, коим являлось и убийство, в русской деревне можно квалифицировать по мотивам: из корыстных побуждений, мести, в ходе драки, на почве
суеверий. Сельская преступность в части совершенных убийств имела и гендерный аспект. Мужики, осужденные за убийство, совершали преступление преимущественно с целью завладения чужим имуществом. Сельские бабы становились убийцами чаще всего под влиянием эмоциональных факторов (ревности, мести и т.п.).
Многие исследователи дореволюционного периода отмечали, что среди женских убийств большая доля приходилась на мужей. Согласно данным, приводимым Е.Н. Тарновским, из 160 осужденных за мужеубийство крестьянок 22 совершили преступление из-за любви к другому; 15 — из-за пьянства и жестокого обращения; 16 — из-за отвращения к мужу в половом отношении[515].
Мотивами мужеубийства становились жестокое обращение мужа с женой, желание освободиться от супруга-деспота. Современник по этому поводу сетовал: «Какова должна быть судьба русской женщины, если на 100 женщин, осужденных за умышленное или предумышленное убийство, 45,45 состояли в брачной или внебрачной связи с потерпевшими, и только 17,36. против лиц посторонних. Видно лучше пойти на каторгу, чем переносить ту обстановку, которая нередко создается в нашей семье патриархальными нравами»[516].
С целью освободиться от постоянных истязаний и мук сельские бабы шли на убийство своих мужей. Не обладая большой физической силой, женщины проявляли изобретательность. Они убивали супруга или другое ненавистное им лицо, используя камень, топор, одеяло или другие предметы, нередко во время сна, чтобы жертва не могла оказать сопротивление. По свидетельству В.М. Хвостова, к «кровавым» способам убийства женщина прибегала лишь в крайних случаях, больше отдавая предпочтение «специальным» способам нападения — обливанию серной кислотой, отравлению и другим[517].
Причем подобные женские преступления чаще носили не спонтанный характер, а напротив, были тщательно спланированы. По мнению Н.В. Давыдова, женщин отличала крайне продолжительная злопамятливость: план мести она могла вынашивать в течение нескольких лет после нанесенной обиды[518].
Наиболее распространенным приемом убийства женщинами являлось отравление. По сведениям Я. Канторовича, в убийстве супруга к помощи яда прибегала каждая третья из осужденных жен, в то время как среди мужей отравителем был один из 26[519]. Однако в отличие от действующего законодательства, которое трактовало отравление как квалифицированное убийство, крестьяне воспринимали это преступление как убийство привилегированное. Такое суждение основывалось на том, что отравитель, действуя тайно и не открыто, не проявлял дерзости и смелости, или, как говорили в селе, «отчаянности»[520]. Убийство женой мужа, как и наоборот, по обычному праву и закону считалось тяжким квалифицированным преступлением, наказуемым строже простого убийства.
Среди тяжких преступлений, совершенных крестьянками, как впрочем и женщинами других сословий, большинство приходилось на детоубийство и плодоизгнание. По расчетам Фойницкого, приведенным в исследовании М.Н. Гернета, за период 1876—1885 гг. женщины составляли 98,5 % осужденных за этот вид преступления. В селах данный вид преступления был распространен более широко, чем в городах. Из 7 445 детоубийств, зарегистрированных в 1888—1893 гг., на города пришлось 1 176, а на селения — 6 269 преступлений[521]. В уездах проживало 88,5 % осужденных за детоубийство в период 1897—1906 гг.[522]
На долю крестьянок, по данным доктора медицины В. Линдерберга, из числа женщин, обвиненных в детоубийстве, приходилось 96 %[523]. Таким образом, это преступление было «женским» по признаку субъекта и преимущественно «сельским» по месту его совершения.
В Своде законов 1832 г. (ст. 341, 342) детоубийство трактовалось как убийство ребенка в утробе матери, а убийство родившегося младенца определялось как «ча- доубийство».
Ответственность за данные преступления предусматривалась как за «особенные смертоубийства», т.е. как за преступления, совершенные при отягчающих обстоятельствах. Впервые убийство матерью новорожденного ребенка стало рассматриваться как привилегированное преступление в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 г. (п. 1. части II ст. 1451). Законодатель мотивировал такое решение тем, что «положение виновной в этом преступлении необыкновенное, и она, терзаемая стыдом, страхом, угрызениями совести и изнуренная телесными страданиями, почти лишается рассудка, следовательно, покушается на ужасное преступление без ясного об этом перед собой сознания»[524].Уголовное законодательство дореволюционной России подвергало детоубийц суровому наказанию. В «Уложении о наказаниях» 1885 г. ст. 1451 предусматривалось за убийство новорожденного ребенка матерью наказание в качестве 10—12 лет каторги или 4—6 лет тюремного заключения. Но если женщина оставила ребенка без помощи от «стыда и страха», то наказание могло быть уменьшено до 1,5—2,5 лет тюрьмы[525]. Ссылка на каторгу за детоубийство в Уголовном уложении 1903 г. была заменена тюремным заключением сроком от 1,5 до 6 лет[526]. Таким образом,
уголовное законодательство второй половины XIX — начала XX в. России развивалось по пути ослабления ответственности и смягчения наказания за детоубийство.
Оценка тяжести преступления по нормам обычного права была созвучна положениям официального законодательства. Правовой обычай русской деревни признавал убийство женщиной своего незаконнорожденного ребенка столь же тяжким преступлением, как и другие убийства[527]. По наблюдениям народоведа Е.Т. Соловьева, «на прелюбодеяние, разврат, детоубийство и изгнание плода народ смотрит как на грехи, из которых детоубийство и изгнание плода считаются более тяжкими»[528]. «Убить своего ребенка — последнее дело. И как Господь держит на земле таких людей, уж доподлинно Бог терпелив!» — говорили орловские крестьяне[529]. Если изгнание плода, по суждению новгородских крестьян, являлось только грехом, то детоубийство — тяжким преступлением[530]. Таким образом, убийство матерью своего новорожденного ребенка воспринималось сельскими жителями как грех, который не отмолить, и как тяжкое преступление, требующее сурового наказания.
Обо всех ставших известных в селе случаях детоубийства местные жители немедленно доносили властям. В ряде сел принимались меры профилактического характера, чтобы не допустить такого рода преступления. Так, в деревнях Новгородской губернии (1899 г.) как только становилось известно, что какая-нибудь девица забеременела, то староста созывал сход, на который призывал ее с родителями. Сход добивался признания в беременности самой девицы и подтверждения этого факта ее родителями. После чего староста предупреждал девушку: «Ты, голубушка, беременна, смотри, чтобы ребенок был цел!»,
а также ее родителей: «А вы хорошенько смотрите за ней; в случае греха — отвечать будете!»[531] Можно предположить, что публичность такого действия в сочетании с последующим контролем со стороны однообщественников являлась действенными методами профилактики такого рода преступлений.
Отсутствие статистических данных о детоубийствах в России ранее середины XIX в. не дает возможность установить объективную картину этого явления. Однако можно утверждать, что во второй половине XIX в. число таких преступлений в стране возросло. По данным уголовной статистики, за детоубийство и оставление новорожденного без помощи в России была привлечена к ответственности за 1879—1888 гг. — 1 481 женщина, за 1889—1898 гг. — 2 276[532].
Следует признать, что убийство матерями младенцев в русской деревне и в начале XX в. не было событием исключительным. По наблюдению О.П. Семено- вой-Тян-Шанской, проживавшей долгое время в имении своего отца, известного путешественника, в селе Гремячка Данковского уезда Рязанской губернии, «случаи убийства новорожденных незаконных младенцев очень нередки»[533]. Приведем сведения лишь по одной Курской губернии и только за один месяц, декабрь 1917 г. Вот выдержки из милицейских сводок: «12 декабря в с. Линове крестьянка Анна Исаева, родив ребенка, закопала его в солому»; «В с. Верхней Сагаровке 17 декабря крестьянская девица Анастасия Коломийцева родила ребенка и закопала его в землю»; «21 декабря в хуторе Казацко-Рученском крестьянка Евдокия Круговая, 19 лет, родив ребенка, закопала его в сарае»[534]. Приведенные примеры указывают не только на частоту детоубийств в селе, но и на характерный способ сокрытия трупов младенцев. Краткость ми
лицейских сводок не дала возможность установить, были ли приведенные факты формой пассивного детоубийства. Если да, то оставление ребенка при низких температурах являлся наиболее распространенным приемом ненасильственного лишения жизни младенца. Новорожденные весьма чувствительны к понижению температуры. Смерть от переохлаждения наступает даже при температуре плюс 5—8 градусов[535].
Сложность учета такого рода преступлений была обусловлена их латентным характером. Можно предположить, что значительное число смертей младенцев в деревне было отнесено к разряду случайных, а следовательно, не отразилось в уголовной статистике. В русском селе не редки были случаи «присыпания» младенцев, т.е. во время сна матери заминали своих детей[536]. В.И. Даль в «Толковом словаре живого великорусского языка» приводит специфический термин, обозначающий нечаянное убийство ребенка, — «приспать». «Приспать или заспать младенца, положить с собою, навалиться на него в беспамятном сне и задушить». «Мне всегда подозрительны “засыпания детей”, — делилась своими сомнения с читателем О.П. Семенова-Тян-Шанская, — так легко нарочно придушить маленького ребенка, навалившись на него, якобы во сне»[537]. Делалось это сознательно или нечаянно — судить трудно, но крестьяне считали «присыпание» тяжелым грехом, как, впрочем, и церковь. Можно предположить, что часть таких смертей младенцев являлась результатом умышленных действий, жертвами которых становились, как правило, нежеланные дети. Информаторы Этнографического бюро кн. В.Н. Тенишева сообщали, что незаконнорожденные дети чаще всего умирали в первые месяцы после рождения из-за намеренно плохого ухода, по причине «случайного» присыпания. Сами крестьяне говорили, что «зазорные все больше умирают
потому, как матери затискивают их»[538]. Это подтверждается и данными статистики. Смертность внебрачных детей была в 2,7 раза выше, чем у законнорожденных младен- цев[539]. Но такие факты «случайных» смертей не становились предметом судебного разбирательства, а требовали лишь церковного покаяния. Священник налагал на такую мать тяжелую епитимью: до 4000 земных поклонов и до 6 недель поста[540].
Мотивы детоубийства в какой-то степени определяют сущность и природу этого преступления в целом. Специфика мотивов детоубийства состоит в том, что они лишены низменного характера, это скорее мотивы «морального порядка». По мнению М.Н. Гернета, «детоубийцами являлись девушки-матери, а это обстоятельство дает все основания утверждать, что детоубийство имеет главной причиной известные взгляды современного общества на внебрачные рождения»[541]. Статистика показывает, что число детоубийств находилось в обратном отношении к числу незаконных рождений. В тех местностях, где рождения детей вне брака были редким явлением и наказывались строже, там детоубийства встречались чаще.
В объяснении обвиняемых в детоубийстве женщин в качестве причины чаще всего назывался стыд и страх. Из 228 осужденных Витебским окружным судом за 1897—1906 гг. 84 женщины указали на стыд и страх перед родителями и родственниками и на стыд перед чужими людьми. В 59 случаях было указано на беспамятство и бессознательное состояние, причем обвиняемые заявляли, что лишились сознания во время родов, а когда очнулись, ребенок был мертв[542].
Боязнь общественного мнения в подавляющем большинстве случаев доминировала в мотивах совершения
детоубийства. Крестьянка, родившая незаконнорожденного младенца, подвергалась в деревне осуждению, а участь внебрачного ребенка была незавидной. Следует согласиться с утверждением современного исследователя Д.В. Михеля о том, что «резко отрицательное отношение общества к внебрачным детям, как и к внебрачной сексуальной жизни женщины, привело к тому, что от таких детей всячески стремились избавиться»[543]. Можно утверждать, что стереотипы традиционного общества в части допустимых форм сексуальной жизни крестьянки, отношение сельского социума к внебрачным детям и трудности в их последующей адаптации выступали объективными факторами этого преступления в крестьянской среде.
При анализе данного вида преступления нельзя сбрасывать со счетов то, что тяжелое материальное положение могло выступать одним из мотивов, а порой и основным фактором, толкнувшим крестьянку на убийство младенца. В ряде изученных дел, именно крайняя нужда указана как основная причина детоубийства. Приведем показания крестьянки Матрены К., вдовы 32 лет, дело которой слушалось в 1902 г. в Рязанском окружном суде: «Я задушила своего мальчика из-за стыда и нужды; у меня трое законных детей, все малолетние и мне их нечем кормить, так что я хожу побираться Христовым именем, а тут еще новый появился ребенок»[544]. В Тверской губернии была признана виновной в «предумышленном убийстве» крестьянка Агафья Архипова, 19 лет от роду. Из материалов дела следует, что роды проходили тяжело, состояние роженицы было неудовлетворительным. Была зима, стояли морозы, денег на пропитание не было и тогда молодая женщина решилась на убийство новорожденного — завернула младенца в юбку и бросила в колодец[545].
Другим мотивом преступления являлось стремление сельских баб скрыть последствия супружеской неверности. В данном случае боязнь худой молвы и страх перед мужем, родными являлись причинами того, что женщина решалась на убийство новорожденного. Обвиняемая крестьянка Анастасия Г., привлеченная к ответственности в 1908 г., признала себя виновною и объяснила, что, будучи замужней, забеременела во время продолжительной отлучки мужа от постороннего мужчины. Еще будучи беременной, она решила убить ребенка и спрятать труп[546]. Крестьянка Самарской губернии 25 лет Елизавета К. за убийство младенца была осуждена на 6 лет каторжных работ. Она вышла замуж в 20 лет, через 2 года мужа взяли в солдаты, осталась жить в семье мужа. Забеременев в отсутствие мужа, она оправилась погостить к родным, где и родила. Сразу же после родов в хлеву, она придушила ребенка и оставила его лежать на соломе с целью закопать ночью в огороде. На суде обвиняемая показала, что поступить иначе не могла, так как ловко скрывала свою беременность, что даже родные мужа ничего не замечали, а между тем муж написал, что скоро вернется домой, а она боялась его[547]. Следовательно, в таких случаях детоубийство отнюдь не являлось результатом психотравмирующей ситуации, вызванной родами, а было решением спланированным, действием заранее подготовленным.
Характерным было и стремление матерей-детоубийц скрыть следы преступления. О.П. Семенова-Тян-Шанская по этому поводу писала следующее: «Родит баба или девка где-нибудь в клети одна, затем придушит маленького руками и бросит его либо в воду (с камнем на шее), либо в густой конопле, или на дворе, или где-нибудь в свином катухе зароет»[548]. Чаще всего труп новорожденного пытались скрыть на месте или вблизи места, где произошли тайные роды. Как правило, это привычная среда обитания
крестьянской бабы: хлев, сарай, двор. По данным В. Линденберга, женщины-детоубийцы разрешались от бремени, как правило, в месте проживания. Из 228 мест родов 176 следует отнести к жилым и хозяйственным постройкам двора и только 52 места приходятся на лес, поле, дорогу, берег реки и т.п.[549]. Чаще всего сокрытие результата преступления осуществляла сама мать, но иногда ей в этом помогали близкие или родные. По сведениям из Белозерского уезда Новгородской губернии (1899 г.), «случается, матери помогают дочерям в сокрытии убитого младенца и даже сами принимают участие в умерщвлении его»[550].
Способы сокрытия трупа матерями-детоубийцами также не отличались разнообразием. Из содержания материалов следственных дел прокурора Тамбовского окружного суда следовало, что местные крестьянки избавлялись от внебрачных детей, бросая их в реку, кучи навоза, на улице, в общем клозете[551]. Река Карай Кирсановского уезда этой же губернии была традиционным местом, где женщины оставляли новорожденных[552]. Газета «Козловская мысль» от 12 мая 1915 г. в разделе криминальной хроники сообщала, что «крестьянка Анфиса Дымских, 20 лет, жительница с. Ярок Козловского уезда Тамбовской губернии, 1 мая 1915 г. родила девочку, прижитую вне брака. Боясь мести со стороны мужа, она задушила ребенка, а труп зарыла в яму вместе со сдохшей сви- ньей»[553]. Такие «захоронения» в селе обнаруживали, как правило, случайно. «Ребенка нашли в пруду, когда он стал усыхать»; «собака вытащила из конопли брошенного туда задушенного младенца»; «свиньи выкопали у погоста посиневшего мертвого новорожденного»[554].
Как правило, преступления совершались во время родов или сразу по их окончанию. Способы умерщвления младенцев были самые разнообразные. В частности, тамбовская крестьянка А. Макарова, желая освободиться от незаконнорожденного младенца, завернула его с головой в простыни и положила на печь в надежде, что он задохнется. Затем для верности вынесла его в холодные сени, а после обеда закопала в конюшне[555]. Чаще всего детоубийства производились путем асфиксии. По сведениям судебного медика Тардье, из 555 детских трупов, обследованных им, 281 имел следы удушения, 72 были брошены в отхожее место, удавлены 60[556]. По свидетельству В. Линдерберга, для насильственного задушения пользовались разными средствами, чаще всего рукой, причем на трупе обыкновенно находили ссадины на лице и шее. Пользовались такими мягкими веществами, как трава, земля, навоз, мякина, мякиш хлеба или закрывали нос и рот платком или коленом[557].
Материалы уголовной статистики дают основание утверждать, что суды проявляли снисходительность к матерям-детоубийцам. За период с 1897 по 1906 г. к суду по обвинению в детоубийстве и оставлении без помощи новорожденного к ответственности была привлечена 2 041 женщина, из которых 1 380 подсудимых были оправда- ны[558]. За тот же период в Витебской губернии из всех дел по подозрению в детоубийстве прекращено за отсутствием виновных 40 %; из остальных дел — 31 % прекращено за недостатком улик, в 8 % обвиняемые были оправданы, в 4,4 % освобождены от наказания на основании Высочайшего Манифеста, в 56,5 % приговорены к наказанию, которое в 74 % определено в виде ареста при полиции сроком от 5 дней до 3 месяцев[559].
Нередко преступные действия квалифицировались по ст. 1460 (сокрытие трупа), что влекло за собой более
мягкое наказание. Однако содержание указанной статьи предполагало, что ребенок, труп которого был скрыт его матерью, родился мертвым, следовательно, не допускалось ее применение в тех случаях, когда ребенок был рожден живым и умер уже после родов, а мать скрыла его тело[560].
Другая особенность рассмотрения дел такого рода заключалась в том, что судьи расценивали поведение женщин-детоубийц в момент совершения преступления как состояние сильного психического потрясения, граничащего с безумием. При этом в отношении незамужних и неграмотных крестьянок такой вердикт выносился почти автоматически[561]. Этим обстоятельством пользовались привлеченные к суду женщины, оправдывая свои действия отсутствием в то время здравого рассудка[562]. Доктор медицины А. Грегори заметил, что «женщины, совершившие убийство младенца, склонны всячески выгораживать себя и списывать все на свое самочувствие, особенно на временное помрачение сознания»[563]. Установить в ходе следствия наличие психотравмирующей ситуации было затруднительным, и поэтому судьи предпочитали трактовать возникающие сомнения в пользу обвиняемых. Следует согласиться с утверждением современного исследователя Н.А. Соловьевой о том, что «мотивация преступлений, как правило, определялась не выраженной эмоциональной напряженностью, а личностной моральноэтической деградацией»[564].
Происхождение телесных повреждений на телах младенцев подсудимые, как правило, объясняли падением
плода при родах или как следствие самопомощи. Объяснение причин преступления самими подсудимыми лишь отчасти можно считать достоверными, показания свидетелей также не давали достаточных данных для создания психологического портрета обвиняемых и выявления полного комплекса мотивов, которыми было обусловлено девиантное поведение[565]. Состояние судебной медицины и содержание экспертных заключений того времени не всегда могли дать ответы на вопросы, которые ставило следствие.
Криминальный аборт (плодоизгнание, плодоистребле- ние) законодательством второй половины XIX — начала XX в. квалифицировался как преступление против личности. В дореволюционной России аборты были юридически запрещены. По Уложению о наказаниях 1845 г. плодоизгнание было равносильно детоубийству и каралось каторжными работами сроком от 4 до 10 лет. В первом русском уголовном кодексе 1832 г. изгнание плода упоминается среди видов смертоубийства. Согласно статьям 1461, 1462 Уложения о наказаниях 1885 г. искусственный аборт наказывался 4—5 годами каторжных работ, лишением всех прав состояния, ссылкой в Сибирь на поселение. Уголовное уложение 1903 г. смягчило меры ответственности за данное преступление. «Мать, виновная в умерщвлении своего плода, наказывается заключением в исправительный дом на срок не свыше 3 лет, врач — от 1,5 до 6 лет». Как тяжкий грех расценивалось плодоизгнание церковью. Согласно церковному уставу за вытравливание плода зельем или с помощью бабки- повитухи накладывалась епитимья сроком от 5 до 15 лет.
Говорить о числе абортов в дореволюционный период чрезвычайно сложно, статистика их фактически не велась. За период с 1892 по 1905 г. в России в истреблении плода было обвинено 306 женщин, из них осуждено
108[566]. В период с 1910 по 1916 г. число осужденных за плодоизгнание в год составляло от 20 до 51 женщины[567]. Безусловно, эти цифры не отражали истинного масштаба данного явления. В действительности случаев искусственного прерывания беременности было значительно больше. Судя по источникам, иногда на искусственное прерывание беременности решались деревенские вдовы и солдатки. Первые — для того чтобы скрыть позор, вторые — из боязни мести со стороны мужа[568]. По мнению дореволюционных медиков, изучавших проблему абортов, «мотивом производства преступного выкидыша служило желание скрыть последствия внебрачных половых сношений и этим избегнуть позора и стыда»[569]. На основе данных уголовной статистики, правовед Н.С. Таганцев утверждал, «что мотивы, определяющие это преступление, совершенно аналогичны с мотивами детоубийства — это стыд за свой позор; страх общественного суда, тех материальных лишений, которые ожидают в будущем ее и ребенка»[570]. С таким утверждением был солидарен и А. Любавский. Выясняя мотивы данного вида преступления, он, в частности, писал: «Совершенное же сокрытие стыда было возможно только посредством истребления дитяти, свидетеля и виновника этого стыда»[571].
Тяжела была в селе участь согрешившей девушки. Страх позора от родных и односельчан толкал некоторых из них к уходу из жизни. Другие находили выход в том, что тщательно скрывали результат греха искусственным подтягиванием живота. Накануне ожидаемых родов такая девица находила повод уехать из деревни и, если это удавалось, разрешалась родами вдали от дома
и там же подкидывала ребенка, живым или мертвым[572]. Иные, обнаружив «интересное положение», пытались вызвать выкидыш. По сообщениям корреспондентов Этнографического бюро, чтобы «выжать» ребенка, в деревне перетягивали живот полотенцем, веревками, поперечниками, клали тяжести[573]. С этой же целью умышленно поднимали непосильные тяжести, прыгали с высоты, били по животу тяжелыми орудиями[574]. Помимо приемов механического воздействия для вытравливания плода в деревне употребляли (часто с риском для жизни) различные химикаты. «Изгнание плода практиковалось часто, — признавал в корреспонденции В.Т. Перьков, информатор из Болховского уезда Орловской губернии, — к нему прибегали девицы и солдатки, обращаясь для этого к старухам-ворожейкам. Пили спорынь, настой на фосфорных спичках, порох, селитру, керосин, сулему, киноварь, мышьяк»[575]. В селах Калужской губернии самым распространенным способом считался раствор охотничьего пороха с сулемой[576]. Порой такие попытки вызвать искусственный выкидыш закачивались трагично. Так, в д. Макутино Новгородской губернии (1899 г.) одна девица вздумала вытравить плод раствором спичечных головок, но, не рассчитав его концентрацию, отравилась и умерла в страшных мучениях[577].
Плодоизгнание в представлении русских крестьян считалось тяжким грехом. Такая оценка содержится в большинстве изученных источников[578]. В крестьянских
представлениях аборт по степени греховности приравнивался к убийству («загубили ведь душу») и влек за собой самое страшное наказание («в бездну за это пойдешь»). Девушка, совершившая убийство младенца во чреве, подвергалась большему осуждению, чем родившая без брака. Суждения крестьян Ростовского уезда Ярославской губернии были аналогичны: «Ежели ты приняла грех, то ты должна принять и страдания, и стыд, на то воля Божья, а если ты избегаешь, то, значит, идешь против Божьего закона, хочешь изменить его, стало быть, будешь за это отвечать перед Богом»[579]. Правда, в отдельных местностях, например в Борисоглебском уезде Тамбовской губернии, отношение к прерыванию беременности было не таким строгим. «Как сами матери, так и весь народ относятся к аборту легкомысленно, не считая это большим грехом», — писал Каверин в своей корреспонденции от 1 февраля 1900 г.[580].
Отношение сельского населения к этому виду преступления выражалось в том, что местные жители охотно доносили властям обо всех ставших им известными случаях прекращения беременности[581]. В ряде сел Вологодчины за забеременевшими девушками устанавливался надзор не только со стороны их родителей, но со стороны сельского старосты, десятских и сотских[582]. Не меньшее осуждение в селе вызывали и те, кто осуществлял вытравливание плода. На вопрос «Может ли бабка выгнать ребенка до сроку?» деревенские бабы отвечали: «Какая беспутевая возьмется за такое паскудное средство? Это уж прямо свою душу в ад пустить»[583].
Таким образом, убийство в обычном праве русских крестьян считалось особо тяжким преступлением, требу
ющим сурового наказания преступника. В то же время традиционное правосознание русских крестьян допускало внесудебные расправы над конокрадами и поджигателями, также не считало преступлением убийство колдунов и ведьм. Традиция примирения между убийцей и семьей убитого в деревне существовала, но в изучаемый период практически не применялась. В квалификации преступления, в оценке обстоятельств, смягчающих или, напротив, отягощающих ответственность за содеянное, нормы обычного права и положения уголовного закона существенных расхождений не имели.
Преступления против личности являлись распространенными в сельской повседневности. По подсчетам исследователя Л.И. Земцова, сделанным на основе материалов 8 волостных судов Данковского и Раненбургского уездов Рязанской губернии, за период 1861—1878 гг. побои, избиения, драки составляли 41,0 % всех рассмотренных дел; оскорбление словом, клевета, ложный донос, угрозы — 20,6 %[584]. Оскорбление словом или действием в крестьянском восприятии не считались особо опасными и в ряду правонарушений стояли ниже имущественных. Это объяснялось образом жизни народа, низким уровнем крестьянской культуры и, как следствие, грубостью нравов.
В деревенской среде оскорбления и драки были явлением обыденным и в большинстве случаев не становились предметом судебного разбирательства. Словесные перепалки, которые часто возникали в крестьянском быту, сопровождались всем многообразием русской ненормативной лексики. К таким бранным оскорблениям крестьяне относились спокойно («Брань на вороту не виснет»), понимая, что ругательства произнесены сгоряча, а все сказанное — не по злобе («Собака лает — ветер носит»). Однако крестьяне воспринимали как обиду ругательство, соединенное с укоризной в чем-либо позорном — воровстве, мошенничестве[585].
Иногда, с целью выказать позор тому дому, к членам которого питают какую-либо ненависть, крестьяне прибегали к символическим действиям: по отношению к мужчине — отрезали хвост у лошадей, по отношению к женщине — мазали дегтем ворота дома[586]. И эти символические действия в русской деревне считались более тяжким оскорблением, чем побои.
Крестьяне, оскорбленные напрасным наветом, для защиты чести и достоинства обращались в волостной суд, прося поступить с обидчиком «по закону». Словесные обиды волостной суд рассматривал наравне с обидами действием[587]. В деревне считали, что оскорбления, высказанные публично, подрывают репутацию, бросают тень на доброе имя и приравнивали их к клевете и доносам. Поэтому в случае недоказанности обвинения обидчик строго наказывался[588]. Волостной суд, как правило, приговаривал виновного к штрафу в пользу мирских сумм.
Угроза воспринималась крестьянами как совершенное преступление («Лучше обиду делай, а не угрожай»). Угроза физической расправы («грозил меня убить», «грозил меня сжечь» и т.п.) в представлении народа являлась крупным проступком. Она почти всегда вызывала обращения с жалобой в суд, и потерпевший просил наказать обидчика «по всей строгости»[589]. Корреспондент Этнографического бюро из Орловской губернии Ф. Костин указывал на случай, когда крестьянин пригрозил с божбой убить своего брата. Брат подал жалобу в волостной суд. Там сочли дело важным и себе не подсудным и порекомендовали обратиться в общие судебные учреждения[590].
Что касается правового регулирования личных взаимоотношений между супругами, то не подлежали ведению суда такие насильственные действия, которые не
причиняли существенного вреда здоровью. «На пощечины, получаемые по несколько раз в день. да умеренное наказание розгами можно также смотреть, как на желание выказать презрение к личности»[591]. Легкие побои причислялись по законам к личным оскорблениям, а на личное оскорбление, нанесенное мужем, жена не могла жаловаться суду. «Надо принять во внимание, что на юридическом языке легкими побоями называются такие, когда ребра у потерпевших не переломаны, спинной хребет остался в целости. Отсюда практическое наставление для мужей: бей жену, но руками, не пуская в дело ни гвоздей, ни смертоносных орудий. Этим золотым правилом постоянно руководствуется народ.»[592]
Интересное замечание по этому поводу сделал А.Л. Боровиковский при анализе гражданских законов: «Но кто сказал этому мужику, будто есть закон, что нельзя бить жену? Нельзя убить, изувечить, истязать., но просто „бить“ — сделайте одолжение. Быть может, в законах написано, что и бить нельзя, но написано как-то неразборчиво, даже грамотеи юристы пришли к толкованию, что личные между супругами оскорбления — ненаказуемы. А не мешало бы издать закон: „бить жену нельзя"»[593].
Отношения в крестьянской семье были далеки от идиллии, а ругань и брань между родными были делом обычным. В делах об оскорблении между родителями и детьми судьи всегда становились на сторону родителей. Волостной суд строго карал тех, кто, нарушив сыновний долг послушания, позволял себе оскорблять или, хуже того, бить родителей. Так, Воейковский волостной суд Данковского уезда Рязанской губернии 12 ноября 1872 г. слушал словесную жалобу крестьянки сельца Богослов- ки Матрены Спиридоновой. Истица показала, что ее сын, Михаил Кузьмин, «ругал ее скверноматерными словами. начал ее бить, разбил во многих местах до крови». Судьи постановили: за оскорбление матери подвергнуть
Кузьмина наказанию розгами в 20 ударов[594]. К такому же наказанию был приговорен волостным судом крестьянин с. Сухая Рожня Астафий Данилов 6 августа 1870 г. за избиение своих родителей[595]. Это было максимальное количество ударов, которое мог назначить волостной суд. Иной раз дела об обидах действием заканчивались примирением сторон, о чем делалась соответствующая запись в книге решений волостного суда. Нижеслободский волостной суд Олонецкой губернии за период с 1862 по 1896 г. из 10 дел об оскорблении действием родителей детьми 5 дел закончил примирением сторон[596]. Понятно, что предметом судебного разбирательства становилась лишь малая часть случаев рукоприкладства детей по отношению к родителям, имевших место в семейной повседневности.
Вплоть до конца XIX в. никакой проверки справедливости возводимых на детей обвинений не проводилось, так как считали, что «ни один родитель не согласится оклеветать напрасно своих детей». Кроме того, по народным воззрениям, родитель «по своей воле» всегда вправе наказать собственных детей[597]. Если родители в силу возраста и физической немощи не могли наказать непутевого сына или дочь, то они обращались к старосте или в волостной суд. Сына, самовольно отделившегося от отцовского дома или проявившего неуважение к родителям, подвергали телесному наказанию; провинившихся дочерей — аресту или штрафу[598]. Шидловский волостной суд Тульской губернии за оскорбление и ослушание родителей обычно приговаривал виновных к аресту на 7 суток[599].
Следует отметить, что обращения крестьян в волостные суды с жалобами на детей не были распространены в силу существовавших в русском селе стереотипов. Крестьяне говорили, что «не стоит выносить сор из избы», считая, что обращение лишь навредит семейным отношениям. По сообщению информатора Этнографического бюро из Калужской губернии (1900 г.), крестьянин д. Красниково Грибовской волости пожаловался на сына и попросил подвергнуть его телесному наказанию. Сын был лентяем, пьяницей и оскорблял отца и мать. Несмотря на это, большинство односельчан осудили отца: «Положим, малый — дрянь, а все-таки не дело отца налагать на него позор. Да и этим не исправишь, только больше озлишь», — рассуждали крестьяне[600].
По действующему законодательству обиды, наносимые детям родителями, если они не подвергали жизнь опасности, были уголовно не наказуемыми. Жалобы детей на родителей за оскорбления и побои судами не принимались. А иногда жалобщиков еще и наказывали[601]. Исключение составляли те случаи, когда побои и оскорбления детей были следствием пьянства главы семьи. Если вина родителя на суде была доказана, то его подвергали наказанию. Исследователи обычного права второй половины XIX в. приводили решения, когда по жалобе сыновей на буйство и пьянство отцов те были приговорены волостными судами к наказанию розгами[602] или аресту[603].
По мере роста крестьянского самосознания в целом и эмансипации сельских женщин, в частности к концу XIX века, в волостных судах заметно увеличилось число дел о семейных побоях. В ряде случаев суды вставали на защиту чести и достоинства женщины и наказывали семейных деспотов. Правовед А.Х. Гольмстен приводил
примеры, когда волостные суды за нанесение побоев женам приговаривали их мужей к наказанию розгами от 10 до 20 ударов[604]. Решительная позиция волостных судов в отношении семейного насилия находила свое подтверждение в содержании их решений. Так, крестьянин с. Воейкова Тимофей Иванов по жалобе его супруги, что тот «всегда в пьяном виде бьет ее без пощады», решением волостного суда был подвергнут 20 ударам розгами[605]. Иногда такие обращения заканчивались миром да наставлением: жене велят мужа слушаться, а мужу — жену не тиранить[606].
Чтобы не допустить повторения рукоприкладства, с мужей-дебоширов бралась подписка в том, что они будут обращаться с женой и родными должным образом[607]. Такие подписки носили предупредительный характер, и к наказанию виновных суды не прибегали[608]. Вот содержание одного из таких обязательств: «Я, нижеподписавшийся, Г., в присутствии волостного суда, обязуюсь впредь родную сестру свою не обижать и не причинять ей каких-либо побоев и дерзостей, в противном случае волостной суд волен меня, Г., наказать розгами по своему усмотрению»[609]. Развитие правовой культуры села проявлялось в том, что волостные суды видели свою задачу не только в наказании виновного, но и в профилактике преступлений.
Следует признать, что обращения крестьянок в суд с жалобами на жестокое обращение с ними мужей были все-таки явлением редким. Не всегда просительницы достигали желаемой цели. Состоящие из мужчин-мужей
волостные суды порой становились на сторону обвиняемого, опасаясь своим решением поколебать авторитет и власть мужа над женой, дать «бабам повадки». Да и действенность расписок с обязательством должного обращения с супругой вызывала у современников сомнение. Один из сельских информаторов по этому поводу сообщал в Этнографическое бюро, что «подписки для мужа не имеют никакого значения, а жене скорее вредят, так как озлобляют мужа, наказанного по жалобе жены, заставляют его обращаться с ней хуже прежнего»[610].
Жалобы в волостной суд мужей на неповиновение своих жен были нечасты. Но если они возникали, то суд обыкновенно внушал женам необходимость послушания, указывая, что они должны «жить в полном повиновении и послушании». «За непослушание» мужьям жены, по приговорам волостных судов, подвергались наказанию арестом, общественными работами и даже розгами[611]. Родители не имели права давать приют своей дочери, если она самовольно ушла от мужа. В противном случае они приговаривались волостным судом к наказанию арестом и обязывались немедленно возвратить бежавшую в дом мужа[612]. Подобные жалобы мужей в волостной суд все же были исключением, обыкновенно мужья решали такие проблемы посредством семейной расправы.
В случае если совместное проживание супругов было невозможно и муж выгонял жену из дома, то суд назначал ей денежное содержание. Так, Нижеслободский волостной суд Олонецкой губернии своим решением за 1882 г. обязал мужа выдавать жене ежемесячно по 3 руб. на содержание ее и ребенка[613]. Интерес представляет решение того же суда за 1888 г. по жалобе жены на мужа о побоях и изгнании ее из дома. В приговоре было записано, так
как муж и на суде объявил, что жить совместно с женой не станет, то взыскать с него на прокормление жены по 3 руб. 50 коп. в месяц содержания и отобрать от него женину корову, на прокорм коей представляется ей право брать у мужа потребное количество сена и соломы. Далее значится отметка следующего содержания: «По несостоятельности моего мужа, Афанасия Разумова, к платежу по сему решению денег, я изъявила желание получить урожай нынешнего года и на будущее время пользоваться наделом земли на душу мужа, о чем составлен приговор схода 21 августа»[614]. В начале XX в. описываемый обычай сохранялся. Так, Матчерский волостной суд Моршанско- го уезда Тамбовской губернии в 1915 г. постановил выделить крестьянке при разводе с мужем на содержание ребенка на одну душу надельной земли, одну корову, на одну душу купчей земли и зерна[615].
По утверждению современного историка, исследователя обычного права Л.И. Земцова, «крестьянский волостной суд последовательно и целенаправленно осуждает бьющих (не только мужа, тестя, деверя, но и свекровь, и золовку) и защищает крестьянку»[616]. Если невестка подвергалась притеснению в нераздельной семье, то наказание волостной суд мог распространить и на большака и большуху. Примером может служить дело, рассмотренное 12 апреля 1871 г. Воейковским волостным судом по жалобе крестьянина с. Сухая Рожня Ефима Ермилова. Заявитель осенью 1870 г. выдал дочь свою Екатерину в замужество в дом крестьянина Ивана Ильина за сына его Антона, который без всякой причины гонит ее со двора. Суд приговорил Ивана Ильина к 10 ударам розгами, жену его к аресту на шесть дней, а сына их Антона к двадцати ударам розгами[617].
615
616
Строго волостной суд наказывал побои и оскорбления по отношению к ближайшим родственникам: братьям и сестрам. Так, Воейковский волостной суд в мае 1869 г. вынес решение о взыскании с крестьянки с. Богданов- ка Пелагеи Степановой штрафа в три рубля серебром за побои и называние б.ю своей сестры Авдотьи[618]. С крестьянина Семена Иванова, который «прибил пришвом от стана» своего родного брата Сергея, суд взыскал в пользу потерпевшего три рубля[619]. Волостной суд наказывал и за рукоприкладство со стороны родственников по свойству. В той же волости крестьянин д. Новой Иван Дмитриев был подвергнут аресту на двое суток за постоянные побои свояченицы[620]. По жалобе крестьянки Любови Алексеевой на сноху Федосью Кондратьеву, что та нанесла ей побои кулаками по лицу и по рукам била рогачем, волостной суд 14 сентября 1875 г. принял решение «за нанесение обиды свекрови подвергнуть Кондратьеву трехдневному аресту при волостном правлении и взыскать с нее в пользу судей 75 коп.»[621].
Можно предположить, что братские распри часто были не столько результатом личной неприязни, сколько следствием имущественных споров внутри неразделенной семьи. Примером может служить жалоба крестьянина Василия Никифорова на брата Тимофея, который избил его и выделяет часть имущества. Приговором от 18 апреля 1871 г. волостной суд подверг Тимофея Никифорова штрафу в три рубля, а вопрос о разделе передал сельскому обществу[622]. Раздел имущества крестьянского двора в деревне осуществлялся решением сельского схода, но если он был проведен с нарушением принятых условий, то обиженная сторона с целью восстановления справедливости обращалась в волостной суд.
В случае обращения крестьян в суд последний в делах об оскорблениях словами чаще всего приговаривал виновного к штрафу в пользу потерпевшего. Так, Перкинский волостной суд Моршанского уезда Тамбовской губернии решением от 21 февраля 1872 г. приговорил взыскать с Аникея Гугучкина один рубль в пользу Федора Вер- ташова за оскорбление того непристойными словами[623]. Оскорбления, высказанные прилюдно, оценивались более строго. В книге записей решения того же суда содержится прошение крестьянки села Черкина Агафьи Немытшевой об оскорблении ее Антоном Кудрявцевым на улице словами, как то: «воровка» и «б...ь». Суд приговорил взыскать с обидчика штраф в размере 1 руб. 50 коп., а за пьянство наказать розгами — 5 ударов[624].
Нередко розги назначались в качестве дополнительного наказания. Так, в 1891 г. Рождественский волостной суд той же губернии за учиненную драку взыскал с Петра Васильева в пользу потерпевшего 3 рубля штрафа и еще назначил ему 19 ударов розгами[625]. Суд также мог сделать замечание, выговор. Это использовалось в качестве дополнения к более строгим наказаниям. По решению суда выговор мог быть внесен в штрафную книгу. Так, решением Вишневского волостного суда крестьянин Б. за побои без всякой причины был подвергнут 20 ударам розгами с записью в штрафную книгу и штрафу в сумме 3 рублей за бесчестие[626].
Строго каралось в русском селе оскорбление должностных лиц. Жесткими приговорами волостные суды закрепляли в крестьянском сознании уважение к должностным лицам сельского самоуправления. Так, за оскорбление непристойными словами сельского старосты села Ивенья крестьянин был приговорен к 12 ударам розга- ми[627]. Спустя сорок лет в той же местности аналогичные
преступления карались не менее сурово. Питерский волостной суд Моршанского уезда Тамбовской губернии в 1915 году подверг крестьянку села Кершинские Борки Наталью Пришкину аресту на 15 суток за то, что она «обзывала всяческими неприличными словами» сельского старосту, который производил опись имущества двора ее мужа628. Следует заметить, что сельское начальство своим обращением иногда само провоцировало местных жителей на брань в свой адрес. По информации А. И. Михеевой из села Знаменское Орловской губернии: «Требуя подати, старшина обычно ругается всяческими неприличными словами, а иногда сажает под арест неисправных плательщиков. Грубости против своей личности ни старшина, ни писарь не потерпят»629.
Грубость деревенских нравов и приверженность крестьян к насилию в быту являлись причиной преступлений против личности. Обычным правом драки на сельском сходе были запрещены, но общественное мнение деревни считало допустимым выяснение отношений на базаре и в кабаке. По наблюдению информатора Кашина из с. Архангельского Коротоякского уезда Воронежской губернии, «драки между крестьянами происходят главным образом в кабаках, во время престольных праздников. Масса драк происходит во время свадеб и дележей»630. Иной раз крестьянин, затаивший обиду, старался затащить обидчика в питейное заведение, чтобы там с ним расправиться. По сведениям из Орловской губернии, побитым в кабаке мог оказаться и старшина, и урядник, и староста. А если пострадавший пытался подать жалобу, ему разъясняли на сходке, что «хорошие люди в кабак не ходят, там всякое бывает, там и чинов нет»631.
Деревенская потасовка являлась любимым зрелищем сельских обывателей. «Зеваки с удовольствием собираются посмотреть на дерущихся, подбадривая их криками.
628 | ГАТО. Ф. 231. Оп. 1. Д. 185. Л. 12, 13 |
629 | АРЭМ. Ф. 7. Оп. 2. Д. 1026. Л. 2. |
630 | Там же. Д. 450. Л. 4. |
631 | АРЭМ. Ф. 7. Оп. 2. Д. 1103. Л. 16. |
Драки всегда кончаются миром, который скрепляется совместно выпитым магарычом», — сообщал корреспондент Этнографического бюро В. Булгакова из села Козинки Орловского уезда[628]. Чувство мести не было свойственно русскому мужику. Взаимное рукоприкладство не становились помехой в дальнейших отношениях между общинниками. Повседневный опыт указывал крестьянину на собственную предрасположенность к неконтролируемым способам поведения, поэтому забыть нелояльное поведение соседа было нетрудно.
С введением волостных судов у сельских жителей, особенно у крестьянок, ставших жертвами насилия, появилась возможность защитить свою честь и достоинство посредством обращения в суд. Как правило, суд вставал на защиту потерпевшего, и обиженный мог получить денежную компенсацию. Так, за нанесение побоев солдатке Аграфене Конопкиной крестьянином Ф. тот был оштрафован волостным судом на 5 рублей[629]. Нередко наряду со штрафом к виновному применяли и телесные наказания. В 1891 г. волостной суд рассмотрел дело о бесчестии крестьянской девицы Елены Новиковой. Суд признал крестьянина Петра Васильева, жителя деревни Решетовка Рождественской волости Козловского уезда, виновным в оскорблении и нанесении побоев Новиковой. Он взыскал с него 3 рубля в пользу потерпевшей и за драку подверг его телесному наказанию розгами в 19 ударов. Жалоба Васильева на приговор волостного суда в Борисоглебское уездное по крестьянским делам присутствие была оставлена без удовлетворения[630].
Почти во всех решениях волостных судов по делам о побоях женщин наблюдалась одна особенность: оскорбление замужней женщины каралось сильнее, нежели вдовы или девицы. За побои замужней женщины обидчик наказывался или 15—20 ударами розог, или штрафом
в 5—10 рублей, тогда как за побои девушки или вдовы карали штрафом от 60 копеек до 2 рублей или подвергали трехдневному аресту[631]. Таким образом, за одно и то же преступление волостной суд определял разную меру ответственности, т.к. общественный статус замужней женщины был выше, чем у незамужних девиц и вдов.
Практика волостных судов в решении дел, связанных с преступлениями против личности, показывает, что оскорбления чести и достоинства, равно как и физические посягательства, наказывались достаточно сурово. Увеличение числа крестьянских обращений в волостные суды по делам такого рода являлось свидетельством роста самосознания населения русской деревни.